Выбрать главу

Обычно после притонения Кешка весело балагурил с парнями или мчался на Орлике в Онгокон. А тут, на тебе! Осунулся, стал нелюдимым. Уйдет в лес, а то на нары заберется, уткнется в подушку, лежит молчком, лишь вздыхает да скрежещет зубами.

Вот подскочил к Кешке бывший дьякон Филимон, трясет над ним черной бородой, басит простуженным голосом:

— Грех великий, вьюнош, убиватися из-за женские прихоти и капризы.

— Не ной, расстрига, парню и так тошно, — одернул Филимона Туз, тряхнув медными патлами.

— Иннокентию-то я глаголю не пустые словесы, и ты, вьюнош, не перечь мне.

— Мели, расстрига, может, по шее схлопочешь! — Туз плюнул, отошел к камину.

Кешка молчит, а «борода» не унимается, нудит, что филин в лунной тайге:

— За ослушание родителя, за прелюбодеяние с девкой Улькой — держать блудника Иннокентия Мельникова в Троицком монастыре в трудех, а в ночи цепью сковану быти.

Сидевшие на нарах рыбаки рассмеялись. Макар же из своего угла рявкнул:

— Р-растаку ядрену! Чего березник[35] распазили!

Наступила тягостная тишина.

Кешка выскочил из барака. Гадко у него на душе. Откуда-то из густого тумана вылезает узкоплечий, с косо поставленной маленькой головой Монка Харламов.

— Сволочуга!.. Ирод! Животное против воли не делает… А ты… подумал бы!.. Калечить… Ведь руки на себя поднять можно через это.

Кешка быстро шагает в сторону Онгокона. Ледяная дорога вьется между торосов. Она до блеска прикатана, только кое-где «ангара» занесла ее узкими полосами сугробов.

Пробовал он пить, но из этого ничего не получилось. Страдал с похмелья. Долго потом с тошнотой и брезгливостью смотрел на зеленые бутылки.

Четвертое письмо принес Кешка на Елену, в заветное дупло. Засыпало снегом дорожку к их «почтовому ящику». Сунул руку — все три письма на месте. Обидно. Горько. Комок подступил к горлу.

Кешка сел на колоду.

Долго сидел.

Очнулся. Натер лицо снегом. Полегчало.

— Дам я это письмо Ганьке… Он передаст.

Вошел Монка Харламов в родительский дом, закинул в угол куль с барахлишком.

— Здоровате! — улыбнулся и повел ушами-лопухами во все стороны.

Мать закрутилась вокруг:

— Соколик мой!.. Явился!.. Слава пресвятой деве-богородице!

— А батя где?

Мать, крестясь, кинулась к печке, торопливо задвигала ухватом.

— Надолго, сынок?

— Деньков на десять.

В пьяном угаре прошло два дня. Отец Монки, довольно состоятельный рыбак, рад споить всю деревню. Где-то воюют бедолаги, гибнут, калечатся. А его сын цел и невредим. Ловкач! Служит в запасном полку в Иркутске, да еще втерся в денщики к штабс-капитану. Кто другой спробуй добиться отлучки домой. А вот Монка, извольте, частенько наведывается в деревню. Навезет всякого барахла: солдатские сапоги, шинели, белье. Ничем не побрезгует — лишь бы можно было одеть, обуть. Тащит домой вплоть до портянок… Доволен отец. Поит людей на радостях. Гордится Монкой.

Из дома везет Монка омулей. Знамо дело, иркутяне — омулятники: душу отдадут за рыбку в хорошем крестьянском засоле. Особенно омулька с душком обожают господа офицеры.

Бродит по деревне солдат, а хмельные глаза пусты, голодны. Тянет Монку в Онгокон к красавице Ульяне. Он знает, что Улька ненавидит его. Но теперь все козыри в его руках: вечор мать отозвала в куть и, радостно сверкая глазами, сообщила:

— Слышь, Улька-то понесла от тебя.

Непривычно резнуло такое — от матери! Попятился было к дверям, но все ж дослушал.

Из слова в слово передала ему рассказ Улькиной матери. Обрадовался Монка: вишь ты, утопиться хотела, да его ребенка пожалела! Задрожал от ярости, услышав, о чем весь Бирикан судачит: живет с Улькой Мельников, жениться на ней собирается.

«Ну, подожди, Уляша. Вот найдет Ефрем сыну богатую невесту… Зачем ты ему с баягоном?.. На позор, что ли? Не-е, никуды не денешься, сама прибежишь, сучка… Вот уж тогда-то я и припомню тебе Кешкину любовь…» Приободрился Монка, повеселел, а перед взором его встает Кешка, Ульку заслоняет. Что и говорить: красив сволочуга! Но на каждого можно «связать сеть»! «Не уйдет, заловлю!..»

Приехал Монка с ямщиками Лозовского в Онгокон, слез с саней у рыбодела. Сразу же окружили солдата мужики. Обычные расспросы: где и кого встречал из земляков, кто из местных в одном полку, как служба, как кормят…

Рассказывает солдат, а сам оглядывается: «Хоть бы скорей Ульку увидеть!.. Хоть бы одним глазком!»

— Уля, тебя нада… Тебя!.. Тебя! — кричит Ганька.

На бледном лице девушки грустные глаза ничего не выражают.

— Ну, чево?

— Письмо тебе… Хороше.

— От кого?

— Потом скажим, — Ганька протянул конверт.

Ульяна взяла, словно обожглась. Глаза загорелись, а дрожащая рука неуверенно сунула письмо обратно в Ганькин карман.

— Скажи Кеше, пусть не пишет. Читать не буду.

— Вот и правильно! — послышался тонкий, глуховатый голос. Ульяна, словно ужаленная, отпрянула от Ганьки, быстро повернулась на голос.

Перед ней Монка. Водянистые, мутно-желтые глаза улыбаются.

— Кеша тебе не пара… Ты же от меня понесла!.. Давай свадьбу играть…

Ульяна выпрямилась.

— Отвяжись, гнида. — Она не сводит с Харламова бешеных глаз, а сама пятится к Ганьке.

Парнишка взял ее за локоть, остановил.

— Дай! Дай, Ганюшка, — Ульяна судорожно протянула руку к Ганькиному карману, а сама хочет испепелить, уничтожить взглядом ненавистного Монку. С нетерпением выдернула измятое письмо из Ганькиных рук, нежно разгладила, приложила к сердцу и бросилась в барак.

Вечером Мельников зашел в бондарку к Лобанову. Не поздоровавшись, плюхнулся на скамью.

Лобанов оглядел его, сурово свел лохматые брови:

— Ты где выпил? — спросил угрюмо.

Мельников болезненно сморщился, затряс головой.

— В рот не брал… — потом с трудом выдавил; — Ульяна не хочет.

— Чего не хочет?

Опустил голову Кешка, уставился в коричневый пол.

— Что с Ульяной? — тревожно спросил Лобанов.

Словно глухой, сидит рыбак, мнет ручищами нежную беличью шапку.

Лобанов покачал головой, отошел к верстаку и начал строгать клепку. А сам нет-нет да взглянет на Кешку.

Мельников неуклюже поднялся, медленно подошел к ведру, стал жадно пить.

Лобанов отложил в сторону фуганок.

— Очухался?

— Немножко.

— Ну, что случилось? — сердито сверкнул глазами Иван Федорович. — Как тряпка!.. Не мужик ты. Трагедию разыграл! — Вплотную подошел к Кешке, крепко зажал руку.

— Ульяна беременна.

— Играй свадьбу, — все еще сердито сказал Лобанов, отпустил Кешкину руку, снова взялся за фуганок. С верстака посыпались золотистые стружки.

— Ребенок-то от Монки Харламова.

— Как это? — Лобанов сердито взвизгнул фуганком. — Не может быть!..

Кешка прошептал:

— Он ее изнасиловал.

Лобанов опустился на табурет. Долго молчит. Курит.

Кешка отвернулся от него. Сгорбился.

— Ну и как теперь? — глухо спросил Лобанов.

— Стыдится меня… она… хорошая. Надо ж… я ее еще больше люблю!..

Щербато усмехнулся Лобанов:

— Ну вот и ладно!.. Наладится…

Мельников вскочил:

— Дя Вань, она бы тебя послушалась… Сходи к ней, а?

Лобанов, насупившись, молчал. Но в Кошкином лице была такая детская мольба, что он нехотя поднялся, напялил на себя замасленную тужурку.

Глава шестая

Ночью налетел ветер. Он снес крыши — раздел три дома. Раскромсал ноздреватый весенний лед и угнал его.

Обрадованные рыбаки будто помолодели — не могут оторвать взгляда от ярко-синей глади Байкала: волнует она и манит на свои просторы.

Весна. Даже дома́ в Онгоконе будто стали на венец, на два выше.

вернуться

35

Березник — зубы.