Через неделю-полторы Ганька стал заправским починщиком. Теперь он чинил и тонкое полотно сетей.
Однажды попросил маму Веру взять у приказчика сети на починку. Все равно… работа, да на хлеб платят, а главное — сиди дома, починяй, и Анка — на глазах.
Вера принесла Ганьке сразу пять концов сетей из лодки Макара Грабежова.
Слух по всему Подлеморью ходит, что лют Макар: спробуй порвать невзначай хоть одну ячейку — прибьет. Но как бы аккуратно ни сетили мужики, а рыбьих дыр хватает в полотне. Если ж поставят сети на дно моря, там быстро за корягу иль за камень зацепят — вот тебе и дыра, что твои ворота.
Теперь Ганька сидит целыми днями с иглой в руке и починяет сети. А маленькая Анка ходит вокруг, играет. Запутается иной раз, ревет, ручонками машет, а сама еще больше запутывается.
Ганька смеется.
— Охо, вот рыбина попалась на уху! Омуль не омуль и хайрюз не хайрюз, что это за рыбка, а?
Анка, очутившись на руках у брата, уже хохочет.
Хорошо теперь и маме Вере. Она спокойно работает и не думает о дочке. Лишь каждую ночь, когда упадет темь на землю, бухается она на колени и молит:
— Матушка, царица небесная! Сохрани и помилуй отца детей моих. Отведи от него силы грозные. Сбереги от сглаза худых людей…
Плачет мать, и Ганька, не в силах уснуть, повторяет исступленно за ней:
— Матушка, царица небесная!
Глава четырнадцатая
Пролетело короткое Байкальское лето. Обласкала, а потом задавила ненастьями и свирепыми ветрами осень. Дала морю погрохотать, побуянить и как-то незаметно, исподволь, покрыла его торосистым льдом холодная зима.
И вот снова пришла весна.
Лед на море стал дряблым, ноздреватым. Как на лице старика, появились глубокие морщины — щели. По кромкам тех щелей лежат — греются на солнце стада тюленей.
Охотники снова вышли на промысел нерпы.
Рыбаки готовятся к водопольной[97] рыбалке.
Будто бы все по-прежнему…
А Подлеморье гудит от разговоров: в России — революция! Онгокон так далек от Петербурга, что только слухи доходят сюда, только разговоры…
Следы Волчонка затерялись в зловонной яме Ургинской тюрьмы…
У Кешки с Ульяной растет сын Ивашка — в честь Лобанова. Наконец и сам он из далекой России вернулся. Кешка радуется, а Лобанов — туча тучей: вон в России уже полгода Советы, вздохнули люди, по-новому живут, а в Подлеморье — все еще порядки Керенского.
У Тудыпки — мрак.
— Снова лысый посельга заявился. Теперь и у нас Советы установит. Гад, — волнуется Тудыпка.
— Утопить! — рычит Грабежов. — Сам утоплю!..
Гордей Страшных с Хионией рыбачат подледными сетями, а живут они на Голом Келтыгее. Сережку своего уже не привязывают — он теперь домовник.
Старик Маршалов продолжает чудить.
Цицик живет на своем прекрасном острове Ольхоне. В ясные погожие дни мчится она на резвом скакуне к Шаманской скале. И долго, с болью смотрит Цицик на темно-бархатные, с пиками гольцов Подлеморские горы.
В далекой Томпе, куда перекочевала княгиня Катерина, в роскошном чуме, все на той же резной кровати лежит Ефрем Мельников, поет:
А потом плачет и рычит:
— Кешку мне, Цицик сюда!.. Р-родите мне внука!..
В Иркутске люди встречали Туза Червонного с расстригой Филимоном. «Анархия, анархия мы есть!» — кричал им Туз. А Филимон крестился и бубнил: «О матерь божия! Успокой зуд в душе чада моего!.. Замучил меня, мой прекрасный вьюнош!..»
Подростки тоже взбаламутились — толкутся на пирсе.
— Батя мой баит, что жили бы при царе — все было бы хорошо! — кричит Петька Грабежов.
— Эхе! Твой батька все время богачам ж… лижет! — смачно сплюнул Лешка Чирков.
— A-а! Ты мово батьку? — Петька размахнулся, злобно ударил обидчика.
И сразу же — клубок тел! Подмяли Петьку, его и не видать. Лишь Лешка Чирков орет:
— Твой отец — купецка сволочь! Получай и ты, собака, грабежовский ублюдок. — Чирков задыхается от злости и тычет Петькиным лицом в землю: — Жри песок, дурак.
Ганька с трудом оттащил мальчишек, лишь Чиркова никак не может от Петьки оторвать. Кто-то больно стукнул Ганьку по затылку. Ганька не чует боли — наконец оттянул Чиркова. А сам летит на землю.
— Удирай! — кричит он Петьке.
Кто-то снова со всего маху ударил его по голове.
— Ты-то куда прешь? Заступник?!
…У Ганьки гудит голова, разорван ворот курташки. Медленно бредет он к Петьке. А Петька уже за печкой умывается. Крякает, фыркает и жалуется матери:
— У саней подрези лопнули, и мы с Ганькой на забор налетели!.. Я нос разбил, а Ганька шишку посадил, — ловко врет он.
Тихая, всегда хворая Петькина мать смотрит осовелыми глазами на Ганьку, крестится:
— Царица небесная! Спасибо, отвела от беды дитев малых.
Пригляделась Кристинья к вороту Ганькиной курташки попристальней, головой покачала:
— Ох, уж варнаки!.. Опять подрались!.. Дай, Ганька, пришью, не то Верка-то вам обоим взбучку даст.
— Все-то ты углядишь, мама. А тетка Вера ласковая, — поет Петька за печью.
Начало мая, а на дворе злая зимняя вьюга. Солнца как не бывало. Третий день бушует сивер. Темные тучи так низко опустились, что задевают макушки деревьев, цепляются за них, но сильные порывы ветра рвут и гонят их на юг.
Густо валит мокрый, липкий снег.
Рыбаки сидят дома. У кого есть подошвы на запасе, подшивают ичиги, у кого нет — обходятся заплаткой. Жены латают одежку. А на рваные сети — всей семьей налегают.
Ганька с Верой подвесили омулевик у заледеневшего окна: не отрываясь, дыры зашивают.
— Вот и май, коню сена дай, сам на печку полезай… Страшно на двор выйти, а тут, как на грех, нитки кончились," — Вера поднялась, оделась.
— Ты куда, мам?
— К Тудыпке за нитками схожу.
— Сиди, мам, я пойду.
Только сунулся Ганька на двор, кто-то громадный, сивобородый засвистел, завыл, швырнул в него целую охапку снега. Парень зажмурился, нагнулся и побежал к приказчику. На высоком купеческом крыльце ветер хватал еще сильнее. Поспешно стряхнув с себя снег, Ганька вошел в дом.
Тудыпка, уронив голову на стол, сидел, зловеще нахохлившись. Перед ним — недопитая бутылка водки.
Ганька крякнул, громко поздоровался.
— Эт-та кто? — Тудыпка посмотрел покрасневшими хмельными глазами, не узнавая вошедшего.
— Я… Ганька…
— A-а… «большевик»!.. A-а… теперь можешь петь свой «Интернационал»!.. Сволочи голож… ваша власть!.. Советы!.. Слыхал?!
— Ниток дай… Твою сеть починяем.
Тудыпка с трудом поднялся. Долго раскачивался. Мял ладонями распухшее лицо. Вдруг безвольно махнул рукой, плюхнулся на прежнее место.
— Д-декрет… З-земля… в-вода… все теперь в-ваше. Все, все, все ваше! — Тудыпка уронил голову, смолк.
«Эка назюзюкался-то!» — подумал Ганька и вышел.
У своего дома наткнулся на чьи-то сани. Вся белая от снега лошадь устало потянулась к Ганьке.
«Кто же это в такое ненастье?»
Отряхиваясь от снега, услышал Ганька возбужденные, радостные голоса. Он опрометью влетел в избу.
— Э-э, вот и хозяин явился! — Лобанов, улыбаясь, очищал от льдинок свои пышные усы. А Кешка Мельников шерстяным шарфом утирал раскрасневшееся лицо.
— Хозяйка, тебе от тетки Липистинья привет. Ждет в гости, не дождется, — простуженно хрипел он.
Ганька улыбался во все лицо.
— Ой-ей-е! Как это ехали?
— Не говори, брат, едва не заблудились.
Вера суетилась у плиты.
— Сынок! Власть новая. — И вдруг набежали слезы: — Вот Третьяку бы когда пожить! — Остановилась со сковородой посреди комнаты. — И мой невесть где пропал — в Мунгалии.