От знаменитого начала книги: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та» — меня пробрала дрожь. И отнюдь не приятная (впрочем, она и не должна быть приятной). Однако вскоре меня заворожил голос Гумберта Гумберта, его вкрадчивые интонации, напускной лоск которых, впрочем, не скрывал постыдного пристрастия.
Я читала, надеясь, что, быть может, Долорес удастся спастись, хотя уже по предисловию вымышленного рассказчика, доктора философии Джона Рэя, мне следовало догадаться, что ждать этого придется немало. А когда, наконец ускользнув из когтей Гумберта Гумберта, она все же заводит собственную жизнь, свобода ее оказывается недолгой.
Уже тогда я понимала, хотя, пожалуй, сформулировать не могла, что Владимиру Набокову удалось неслыханное. В «Лолите» я впервые столкнулась с рассказчиком, который вызывает недоверие, если не сказать подозрение. Роман строится на растущем противоречии между тем, что хочет показать читателю Гумберт Гумберт, и тем, что читатель видит своими глазами. Слишком уж легко подпасть под обаяние его красноречивого рассказа, панорам американской жизни конца 1940‑х годов, наблюдений над девочкой, которую он называет Лолитой. Любители стилистики и литературы щедро вознаграждены — но и одурачены. Стоит отвлечься — и как-то забываешь, что Гумберт Гумберт почти два года беспрестанно насилует двенадцатилетнюю девочку и это сходит ему с рук.
Писательница Микита Броттман{2} тоже попала под чары героя Набокова: в книге «Книжный клуб строгого режима» она рассказывает о когнитивном диссонансе, который испытала, обсуждая «Лолиту» с заключенными тюрьмы строгого режима штата Мэриленд, где Броттман проводила занятия. Броттман заранее прочитала роман и «тут же влюбилась в повествователя»: «стиль, юмор и утонченность» Гумберта Гумберта до такой степени ее ослепили, что она не замечала его прегрешений. Броттман понимала, что симпатизировать педофилу неправильно, однако поневоле увлеклась персонажем.
На заключенных же из ее книжного клуба чары героя не подействовали. Через час после начала обсуждения один из заключенных взглянул на Броттман и воскликнул: «Да он же просто старый педофил!» Второй добавил: «Фигня все это, все его длинные красивые речи. Я его насквозь вижу. Это все для отвода глаз. Я‑то знаю, что он хочет с ней сделать». А третий заявил, что «Лолита» вовсе не о любви: «Если из этой истории убрать пышный стиль, привести все к низшему [sic!] общему знаменателю, окажется, что взрослый мужик растлевает маленькую девочку».
Броттман, осмысливая прямые ответы заключенных, осознала, как сильно заблуждалась. Впрочем, она была не первой и не последней, кого очаровала стилистика произведения, покорил набоковский язык. Миллионы читателей проглядели, как именно в «Лолите» изложена история девочки, которой довелось пережить в реальности то, что и Долорес Гейз на страницах книги. Любовь к искусству порой играет злую шутку с теми, кто забывает что жизнь бывает страшна.
История Салли Хорнер не преуменьшает ни гениальности «Лолиты», ни бесстрашного мастерства Набокова, однако подчеркивает ужас, который автору также удалось передать в романе.
Я по прежнему не могу писать о Набокове без робости. Читая его произведения, работая с архивами, я неизменно испытывала чувство, будто подхожу вплотную к электрической изгороди, за которой скрывается правда. Подсказки появлялись я тут же исчезали. Письма и дневниковые записи намекали на нечто большее, при этом без всякого доказательства. Сильнее всего меня занимало, что именно Набоков знал о Салли Хорнер и когда узнал о ней. Всю жизнь он умалчивал о том, из каких источников почерпнул ту или иную информацию, отметал любые догадки; такой же тактики придерживались и наследники после смерти писателя; все это невероятно затрудняло поиски.
Набоков терпеть не мог, когда исследователи пытались раскопать подробности биографии, способные пролить свет на его творчество. «Ненавижу вмешательство в сокровенную жизнь великих писателей, ненавижу подглядывать через забор, точно досужий ротозей, — сказал он как-то на лекции по русской литературе студентам Корнелла, где преподавал с 1948 по 1959 год. — Ненавижу вульгарность "сентиментальных историй", шуршание юбок и хихиканье в коридорах времени: никогда ни один биограф даже краешком глаза не увидит моей личной жизни»{3}.
О своем неприятии любых попыток соотнести литературное произведение с реальной жизнью Набоков заявил еще в 1944 году, в оригинальной, крайне избирательной с точки зрения материала и резко критической биографии Гоголя. «Странно, что мы испытываем болезненную потребность (как правило, зря и всегда некстати) отыскивать прямую зависимость произведения искусства от «подлинного события», — брюзжит Набоков. — Потому ли, что больше себя уважаем, узнав, что писателю, как и нам, грешным, недостало ума самому придумать какую-нибудь историю?»{4}