Выбрать главу

-- Что же это? -- восклицает вдруг Даша. -- Я встану!

-- Сидите, сидите!

Дверь из коридора отворяется, и Гамлет входит; мантилья на одном плече; берет немного надвинут на ухо. Взгляд его суров, руки скрещены на груди. Выставив подбородок, мерными, тяжелыми шагами и несколько боком подходит он к матери... останавливается, молчит, потом глухим басом:

-- Что вам угодно, мать моя, скажите?

Даша глядит на него; Модест торопливо шепчет: "Гамлет, ты оскорбил меня ужасно!".

-- Ты оскорбил меня ужасно! -- произносит Даша с живым упреком в глазах. Но Модест не замечает этого взгляда: артист поглотил человека. Он наклоняется к ней, дрожит и бешено шепчет:

-- Мать моя, отец мой вами оскорблен ужасно!!! В эту минуту в дверях показывается куча горничных и сам Степан из буфета с полотенцем в руке.

-- Ах, сколько народу! Я не могу! -- С этими словами Даша вскакивает, Гамлет закрывает лицо руками и топает ногой.

-- Сядьте, сядьте! -- просим мы все. Он опять уходит, притворяет дверь и возвращается снова.

-- Что вам угодно, мать моя, скажите?

-- Ты оскорбил меня... Ну как это там, все равно... Модест вне себя.

-- Что же это такое? так невозможно играть! Эх вы' У вас вовсе нет сценического таланта.

-- Не всем же иметь ваши таланты, -- отвечает Даша. -- Актер! -- произносит она потом вполголоса и гордо уходит.

Горничные расступаются перед ней; Гамлет в берете и мантилье с бессильным презрением глядит на опустелую дверь.

-- Окрысилась! этакие характерцы нам Бог послал! -- замечает тетушка, махнув рукой. -- Пойти-ка свой камушек докончить.

На другой день между Модестом и Дашей было тайное объяснение, которое еще более рассорило их.

Пока двоюродный брат мой тратил свою энергию на распри с нашими домашними девицами, я по-старому втихомолку встречался с Катюшей, но она говорила все то же.

Я негодовал и жаловался тоскуя Модесту, что мне ни в чем нет успеха.

-- Рано еще! Потерпи, Володя. Случая нет, уменья мало. Можно ли думать, чтоб такой молодой человек, как ты, прожил бы без успехов? Лесть услаждала мою слабость, и я решился ждать. Но Модест не ждал, а действовал, не сообщая мне сначала ничего.

Однажды все были у обедни; я читал в зале у окна; Катюша отворила дверь из коридора и, показывая яблоко, которое ела, сказала:

-- Видите, вы все говорите, что я вас любить не хочу, а я вот ем яблоко ваше. Вы его обгрызли и бросили в девичьей, а я его ем. Вы вашему братцу любезному скажите, чтобы он ко мне не приставал. Даром что чужой барин, а я все равно тетеньке скажу, как есть на него прямо. Этакой сумасшедший, на лестнице вдруг вчера схватил цаловать!

-- Ты была очень рада, я думаю? -- сказал я с го-речью.

-- Вон радость-то нашли! Он нехорош! Губастый такой, долговязый; лицо весноватое! Ну-с, до свидания-с!

Прощенья просим! Не взыщите на нашей деревенской простоте-с! Я говорил об этом Модесту, а он стал смеяться и признался, что хотел тоже испытать счастья, да видно она в самом деле строга и недоступна.

-- А славная девушка! -- прибавил он.

XII Великий Пост. На улицах тает. Модест ходит на лекции и готовится к выпускному экзамену. С Дашей он уже не сидит ни в столовой под окном, ни в угольной комнатке, где по вечерам горит малиновый фонарь. Даша ходит по зале с видом человека, способного нести одиноко ношу самого страшного горя. Она курит, гордо поднимая голову, неприятно поджимая губы, чтоб не мочить папиросу, и бросает на всех нас искоса взгляды мимолетного презрения. Особенно вид ее величав и грустен и лицо ее бледно, когда она выходит к обеду в чорном пу-де-суа с ног до головы. Она сама даже говорит: "Я посвящаю себя навсегда черному цвету!". Потом опускается в глубокое кресло, качается на нем и шепчет томно: "Мне кажется... у меня спинная кость attaquee".

-- У княжны Тата, кажется, тоже болела спина? -- спрашивает Клаша. Дарья Владимiровна забывает боль в спине, вскакивает и, стиснув зубы, уходит из комнаты. Вечером я сижу у себя один во флигеле и читаю. Вдруг дверь в прихожую растворяется с шумом, портьера откинута, и передо мной высокая, бледная женщина в чорном платье! Она решилась вырвать из груди всякую нежность, любовь, жизнь, вырвать, кажется, самое сердце. Никто ей не нужен более! В руках ее два дагеротипа: на одном светло и смело смотрит Модест в расстегнутом вицмундире, на другом Клаша, пышно и не к лицу причесанная, в клетчатом платье. Даша не глядит на меня; она молча ставит портреты на мой стол и быстро уходит, не сказав ни слова. Но слов и не нужно было: я понял ее!

Приходит Модест; увидев портреты, он хохочет, валяясь по дивану, и говорит: "Умру, умру!".

Я хотел было сказать: "как ты скверно хохочешь!", но вспомнив, что деревня его продана с публичного торга, что отец его был обижен Петром Николаевичем и моим отцом, что он некрасив и принужден ухаживать за Ниной Фре-довской и Pauline Пепшиковской, промолчал.

И с Клашей прервала все и навсегда злопамятная брюнетка. Но в конце поста, проходя по коридору большого дома, я слышу в комнате Клаши громкое чтение. Прислушиваюсь...

Что-то из "Графини Монсоро". Ольга Ивановна встречает меня в зале.

-- Вы слышали? -- спрашивает она.

-- Что такое?

-- Это чтение. Каково? Есть ли в ней хоть на волос самолюбия, в этой племяннице, которую послал мне Бог? Клавдия Семеновна полюбезничала с ней, потому что ей занадобился чтец, и она теперь надсаживается там... Какое отвращение! Теперь за Ольгой Ивановной очередь бросать презрительные взгляды на девиц; но на пятой неделе поста дела принимают иной оборот. Приезжает из Петербурга г. Те-ряев. Он бывший товарищ брата по полку, недавно вышел в отставку и жил в имении отца своего верст за 500 от нас. Теперь отец дал ему 200 душ в шести верстах от Подлипок; он провел зиму в Петербурге и привез письмо от брата. Тетушка плакала, читая это письмо; я застал ее еще в слезах; глаза ее были тусклы, нижняя губа опустилась, руки как-то беспомощно висели на ручках кресел. Ольга Ивановна стояла около письменного стола и считала новые радужные ассигнации, вынимала их из папки и разглаживала рукой... Я бросил взгляд на них и подумал: "Сколько? Одна сотня, другая, третья, десять, двадцать сотен. Что же это такое?".

-- Вот, дружок мой, полюбуйся на письмецо! -- говорит тетушка: "Ma tres chere, ma adorable tante! (пишет Николай, тот самый Николай, который называл ее год тому назад несносной ханжой! Легкое, но неприятное чувство стыда мелькает у меня в душе. Не зная ему тогда имени, я однако не забываю его и продолжаю читать).

"К кому обратиться мне в несчастии, как не к вам? Скажу откровенно -- я проигрался. Низкая женщина, которую я имел нечастие полюбить всеми силами моей души, бросила меня. Она блаженствует теперь, но не надолго. Я неумолим во мщении! Я отыщу ее на дне морском! Теперь ее нет в Петербурге: она за границей с старым своим волокитой, который известен здесь как дурак и отъявленный шут. О, ma tante! мне нечего говорить вам, как я несчастлив. Вы знаете сами, что я должен был продать свое рязанское имение, и этот новый долг сводит меня с ума. Летом я надеюсь отдохнуть в милых Подлипках".

-- В милых Подлипках! Он не совсем еще растратил душу... -- подумал я. Деньги (4.000 р. сер. ) отосланы на почту. Теряев ездит к нам часто и употребляет все усилия, чтоб утешить тетушку и примирить ее с братом. Тетушке не нравится его бледное, изношенное лицо, его густые бакенбарды, выдавшийся подбородок и плоский нос.

-- Такая адамова голова! -- говорит она с досадой, но слушает его рассказы про брата и верит его почтительной лести.

-- Поверьте, Марья Николавна, он обожает вас! -- уверяет Теряев.

-- Добр-то он добр. У него всегда было золотое сердце, самое чувствительное сердце, -- отвечает тетушка, задумчиво постукивая табакеркой. Мне Теряев казался отвратительным. Если брат мой, почти красавец и цветущий мужчина, добродушный и любезный, мог наводить на меня ужас своими ночными поездками куда-то, небрежными отзывами о понедельничьи и постах, своими бесстыдными песнями, то каково же было слышать то же самое от адамовой головы? Он был гораздо образованнее брата, отлично говорил по-французски, немного по-немецки и благоговел перед гнусным Штраусом. Я затыкал уши и просил его молчать, когда он приходил во флигель и начинал излагать передо мной и Модестом свою энциклопедию.