-- Года через два я буду в состоянии обеспечить ее...
-- Нет! -- продолжал Модест, и лицо его прояснилось, -- я не так понимаю нравственность. Ах, если б я мог всех судить по своему благородству!..
-- Для чего же ты уходишь рано из Лобанова или остаешься здесь, когда мы идем?
-- Делай свое дело, -- отвечал он, -- а я свое. На чьей улице будет праздник, увидим после. Я не сержусь на тебя, и ты не сердись... Такое условие было в моем вкусе, и мы остались друзьями. Но мне противна была настойчивость: я находил ее унизительным делом; то по целым неделям не говорил с Катюшей, то, собираясь остаться вечером в Подлипках и мешать Модесту, не мог устоять против улыбки брата и его голоса, когда он говорил мне:
-- Ну, ну, бери фуражку! Едем к Теряеву. Или:
-- Володя, что ж ты в Лобанове с нами?
А Модест шел своей дорогой, и хоть многие замечали, что у него есть что-то с Катюшей, хотя сама тетушка сделала ей выговор за то, что она мало принесла грибов из рощи, и прибавила даже: "не грибы на Уме, мать моя, не грибы!", но скандала не было еще никакого.
Ковалев уехал в Москву, обещая вернуться в половине августа за женой. Без него еще стало заметнее, что брат ухаживает за Олинькой. Даже и я, неумевший тогда ничего подозревать, начал обращать на них внимание. Модест, который был и опытнее, и меньше занят собою, чем я, и тут пособил мне.
-- Уехала кукла, -- сказал он, -- теперь лев наш потешится! И точно. Николай ходил гораздо чаще прежнего с Олинькой по зале и по саду; в рощах они старались удаляться от других; вечером на балконе просиживали по целым часам вдвоем, и все остальные старались не мешать им, уходили с балкона, не вмешивались в их разговоры. С другой стороны, Теряев все настойчивее и настойчивее увивался за Дашей, привозил ей ноты, книги, ездил с ней верхом в наших маленьких кавалькадах. Они часто все четверо удалялись в комнату Ковалевой, и мы слышали там смех и пение хором страстных или грустных романсов: "Когда все пирует и блещет вокруг" или "Что затуманилась, зоренька ясная". Ольга Ивановна не следила за племянницей, она надеялась на Теряева и говорила о нем так:
-- Мне кажется, что в этой голове сосредоточивается весь человек нашего времени! Клаша иногда принимала участие в этих сборищах, иногда сидела у себя наверху с Февроньюшкой, вышивала с нею вместе в пяльцах бархатным швом великолепный дорожный мешок для брата и в часы отдыха ела с ней толокно и землянику со сливками. Мы с Модестом чаще бывали у нее, чем у Ковалевой.
-- Знаешь, -- сказал он мне однажды, -- Николай Александрович сегодня ночью в халате пробрался через девичью к Ковалевым.
-- Неужели?
-- Спроси у Катюши. Половицы скрипят в коридоре. Она проснулась и смотрит: крадется в туфлях и в своем львином халате. Надобно будет поздравить мосье Ковалева с куафюрой! А что бы брякнуть ему хоть письмецо: так мол и так?
-- Не может быть. У нее ребенок спит в комнате; девочка уж велика...
-- Э! пустое! Захотят, так девочка ничего не узнает. Уж не хватить ли письмом? Лицо его опять исказилось.
-- Нет, не делай этого. Ковалев хоть и маленький, а сердитый, как бы он не наделал чего-нибудь брату.
-- Не беспокойся! Дуэли не будет: все фанфароны, подобные твоему брату, серковаты.
-- Перестань, ты уж слишком на него нападаешь. Что ты завидуешь ему, что ли?
-- Мне и даром это привидение не нужно, -- гневно возразил Модест, взял арапник и ушел в поле.
В течение нескольких минут он был мне противен; но часа через два после этого я случайно увидал его через садовый забор на лугу около рощи; опершись на забор, я долго смотрел, как он уходил не торопясь по дороге в орешник. Он шел, повеся голову, так одиноко, невинно и безвредно, твиновое пальто его было так не ново и не модно, луг так зелен и свеж, что я помирился с ним. Я рассказал Клаше про ночное приключение брата. Она ахнула, покраснела, но сказала, что не верит и что на сплетни этих горничных нельзя полагаться; но потом задумалась что-то и загрустила.
Между тем враждебность обозначалась все яснее и яснее. Брат называл нас с Модестом прямо в глаза министерством народного просвещения. Выйдем поутру к чаю, °н раскланяется с нами, подаст нам обе руки разом и скажет:
-- А! министерство народного просвещения! Мне это не нравилось, но я улыбался, потому что не Мог устоять против его улыбки, которую мне бы хотелось Назвать цветущей улыбкой. Модест отвечал ему молчанием и презрением. Для ссор и разногласий было много случаев. Во всем мы расходились. Вкус, мнения, понятия -- все было разное. Поехали, положим, ко всенощной. Тетушка и Ольга Ивановна стали на обыкновенных местах своих в большой церкви. Наши девицы, м-м Ковалева и Теряев остались в заднем приделе нарочно, чтоб удобнее разговаривать. Сначала и мы с Модестом стояли около них; Теряев что-то шептал дамам, а те давились от смеха и закрывались платками. В приделе было мало народу, только изредка сильный взрыв смеха заставлял оборачиваться назад седого и сухого старика, который молился громко и усердно в темном углублении окна. Модест толкнул меня локтем и, показав на них глазами, покачал головой и сказал:
-- Отойдем к окну, туда, к старику. Я сначала не послушался, но когда брат, развалившись на кресле, за которым он нарочно посылал старика, вынул из кармана какую-то книгу и начал читать громко то место, где отец и мать героини занимаются наверху мозолями, я тоже отошел от них. Теряеву и брату и этого было мало; под конец всенощной они пошли в большую церковь, при всем народе серьезно и набожно становились на колени перед налоем, на котором лежал образ, крестились, падали ниц и прикладывались. Дамы едва-едва удерживались от смеха.
-- Стоит все это рассказать тетушке! -- заметил я Модесту.
-- Бог с ними! -- отвечал Модест, -- старухе будет больно, а мерзавцев не исправишь.
Капитанова Февроньюшка была очень смешлива, робка и добродушна. Испугать ее можно было всем: прыгнул вдруг кто-нибудь около нее, стукнул, ахнул из угла, тронул ее сзади -- довольно, Февроньюшка уже кричит благим матом. Стоит сделать гримасу перед ней или рассказать ей на ухо что-нибудь не совсем пристойное и забавное -- Февроньюшка и пошла киснуть и кататься. Брат любил ее или, лучше сказать, любил забавляться ею. Он при всех цаловал ее насильно, звал ее всячески: "Ховринька, Февра, Фебруар, Януар!" Играл с ней в карты, в фофаны, в дураки, в зеваки; если она проигрывала, он надевал на нее колпак из сахарной бумаги или кричал ей прямо в лицо, как будто зевая: "зев-а-а-ка, зев-а-а-ка". Раз в дождливый вечер вздумали мы вместе играть в зале в горелки, в жмурки, в четыре угла. Потом уже начали возиться и бегать как попало. Даже Модест разыгрался. Мы гонялись за дамами по всем комнатам; они прятались от нас в шкафы, за кровати. Тетушка и Ольга Ивановна сидели в зале, любуясь на нас. Февронья села на пол за спинку тетушкина кресла и прикрылась концом оконной занавески. Брат вытащил ее оттуда и закричал:
-- А, Ховря, Ховря! вы смеете меня так мучить... Вот вам за это. И он толкнул ее к Теряеву, Теряев к нему, он опять к Теряеву... Ховря сначала смеялась, потом просила перестать, потом вдруг присела на пол и заплакала. Брат поднял ее и хотел поцаловать, но она отклонилась и тихо сказала:
-- Разве так шутят? Еще какие люди!
Закрылась платком и пошла к коридору. Даша подбежала к ней, обняла ее и увела наверх.
Брат долго смотрел ей вслед и воскликнул: "Вот тебе раз! Каков Фебруар?" -- и, равнодушно напевая что-то, стал ходить по зале.
-- Напрасно, Коля, ты так неосторожен, -- начала тетушка... Но в эту минуту вышел из угла Модест и обратился к брату:
-- А ведь вы, Николай Александрыч, не сделали бы этого с княжной Н. или с графиней В.?
-- Что-с? -- спросил брат, сбираясь, должно быть, с мыслями.
-- Вы слышали, что я сказал...
-- Что-с? княжна? Я полагаю, что здесь дело зависит не от княжны, а от понятий, от maniere d'etre... Поверьте, она все это простит и очень будет довольна мной...
-- А если б у нее был брат, который бы... -- закричал Модест громовым голосом и сделал движение рукою...
-- Ах, мать моя! -- воскликнула тетушка, -- как закричал!.. Что с тобой? Модест стоял бледный и зверски смотрел на брата. Брат был спокойнее; не вынимая рук из карманов, он отвечал: