Выбрать главу

Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстраненность, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.

Утром Белка принялась делать вышивки на своем пончо.

– Надо изобразить что-то значимое. Например, всех наших. И живых, и…

– сказала она Эльфу и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. – Вот это вставший на дыбы медведь гризли.

Саша-Гризли, – комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблескивавшей иглой. – Зверек броненосец – это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит.

Кит-самоубийца. Это Истомин. Еще Антона надо вышить. Антон будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим – цапля… – Так постепенно она перебрала всех, кого знала. В итоге на пончо остались только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. – Ты будешь дельфином, – сказала она, снова склоняясь над пончо.

– Почему дельфином? – удивился Эльф.

– Ты добрый, веселый, умный, красивый. И я отчего-то уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.

– Ну, может быть… – согласился он.

– Теперь Сатир, – сказала Белка. – Сатир – это лев, – твердо сказала

Серафима, словно все решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.

Радость от того, что Белка, несмотря ни на что, осталась жива, постепенно улеглась. На смену ей пришла усталость. Ощущение запертости постоянно давило на друзей, словно каждый из них носил тяжелый и раздражающе неудобный бронежилет, который хотя и защищал от опасностей, но в то же время отнимал все силы и желание действовать. Движения их стали медленными, лишенными цели и надежды.

Даже Белка, казалось, несколько утратила свою обычную живость и потускнела, хоть и старалась не показывать вида, всячески подбадривая своих “сокамерников”.

– Как в земляной яме тут сидим! Как в чеченском зиндане. Света не видим, людей боимся. Не продохнуть, – раздраженно говорил Сатир в минуты упадка.

– Не раскисай, ты ж воин! – говорила Белка. – Займись чем-нибудь полезным. Например, телевизоры почини. Ты знаешь, как телевизор устроен?

– Ты что, сдурела? Я не знаю, как обычный чайник устроен, а ты – телевизор!

– Эльф, ты понимаешь что-нибудь в электронике?

Эльф прокопался недели две, постоянно жалуясь на то, что у него нет ни схем, ни запчастей, но с задачей справился. Из восьми телевизоров у него получилось четыре, из трех приемников – два и из двух магнитофонов – один. Кассет, правда, среди старья не обнаружилось, и потрепанный “Романтик” простаивал без дела, но остальная техника изредка использовалась.

Жизнь вошла в какую-то глубокую и безнадежную колею. Друзья увязали в вынужденном безделье, как пчелы в меду. Медлительность времени раздражала. Приплывали из ниоткуда и исчезали, как в замедленной съемке, мгновения, неторопливо истлевали минуты, долго и тоскливо исходили едким дымом часы.

Однажды Сатир улегся в рыжую от въевшейся ржавчины пустую ванну, полежал с полчаса, отрешенно глядя в потолок, и громко прокричал:

– Все! Я не знаю, чем заниматься дальше!

Из комнаты показалась Белка:

– Ну, что тут у нас?

– Достало меня все. Устал я. Какая-то пустота внутри, которая все растет и растет. Иногда вообще непонятно, жив я или умер. Есть я или нет.

Да мне на самом деле уже, в общем-то, и все равно: есть я, нет меня…

– продолжал он. – У нас двух друзей убили, человек пять по тюрьмам сидят, а мы отдыхаем… Спрятались и отдыхаем. Все вокруг нас такое чуть теплое, безопасное. И я сам чувствую, как становлюсь теплым и безопасным.

Эльф с закрытыми глазами прочитал по памяти:

– “…О, если бы ты был холоден или горяч! Но поскольку ты тепел, то изблюю тебя из уст моих”. Библия. И еще, кажется, это цитировалось у Достоевского в “Бесах”.

Блуждающий взгляд Сатира остановился посреди потолка.

– “Изблюю”, – сказал и замолчал, словно пытаясь уловить, как звук растворяется в тишине. – “Изблюю”, – повторил. – Да, точнее не скажешь…

Однажды ночью Сатир дождался, когда в комнате погаснет свет, выждал некоторое время, бесшумно, как рысь, подошел к дивану и прислушался к дыханию спящих. Потом с еле слышным шорохом оделся и, придержав дверь, чтоб не хлопнула, вышел на улицу.

Подходил к концу бесснежный морозный ноябрь. Редкие листья, чудом уцелевшие во время листопада, покрылись изморозью, словно сахарной глазурью, и чуть искрились в свете фонарей. Сатир остановился у подъезда, поднял голову к небу, с наслаждением вдохнул холодный, немного пьяный воздух. Потянулся, подрагивая от радости, и побежал в сторону кольцевой дороги. Пересек ее, добрался до леса и потом несколько часов, блаженствуя, носился по хрусткому, прохваченному морозом ковру из листьев. Словно молодой лось, с упоением продирался сквозь густой подлесок. Царапал о заледенелые ветки лицо и руки, радостно чувствовал, как проступает в царапинах повеселевшая кровь, как саднит кожу, как перекатывается по разгоряченным мышцам восторг.

Хохотал в высоту, вверх – туда, где, пойманное черной сетью веток, дышало и ворочалось ночное небо. Рычал, будто юный медведь, валялся по замерзшей земле, чувствуя, как холод пробирает сквозь куртку, и заводясь от этого еще больше. Швырялся листьями, ловил их зубами, словно резвящийся волчонок, жадно обсасывал наледь. Забирался на деревья, орал что-то несусветное, прыгал вниз, падал и катился кувырком, с сочным хрустом ломая хворост. Утомившись, встал возле небольшого дубка, обнял ствол. Притянул рукой тонкую ветку, пожевал ее, хрустя ледком. Горький вяжущий вкус наполнил рот. Сатир прижался щекой к шероховатой коре, кожа быстро онемела от холода, захотелось пить, и он наконец почувствовал себя свободным и счастливым.

Вокруг него снова была жизнь. Жизнь тихая, почти незаметная для постороннего, как незаметны течение крови под кожей незнакомого, случайно встреченного человека, биение его сердца, пульсация радужки, рождение мыслей. Такие вещи можно ощутить и подметить только у того, в кого влюблен, с кем связан настолько сильно, что подчас уже не понимаешь, чья это боль, твоя или его, кто из вас счастлив, ты или он. Сатир стоял и чувствовал дрожание каждого листка в лесу, дыхание каждой мыши, спящей в норе, легкость каждого клочка паутины, висящего на почерневших от мороза стеблях трав. Его одолевала сонливость синиц, дремлющих на ветках, пробирала дрожь мерзнущего лосенка, потерявшего мать, веселил азарт охотящихся сов, томило спокойствие готовящихся к спячке барсуков.

Приближался восход. Сатир влез на дерево, посмотрел на восток и увидел слабый, прозрачный свет, разбавивший у горизонта густую акварель ночи. Пора было возвращаться в город. Сатир слез с дуба, вытряхнул набившиеся за пазуху листья. Разломав прозрачную корочку льда на лужице, смыл грязь с куртки и ботинок, вымыл лицо и руки.

Джинсы оттирались плохо, но и их, немного повозившись, он привел в нормальное состояние. Теперь ничего, кроме нескольких царапин на лице и руках, не говорило о том, что всю ночь напролет он, очумев от радости, носился по лесу.

Сатир посидел над темным зеркальцем воды, в котором едва угадывалось его отражение, тронул пальцем отражавшуюся звезду. Мысль о возвращении в Москву казалась невыносимо плоской и скучной по сравнению с этой крохотной точкой, чей свет, прежде чем добраться до безвестной лесной лужицы, пролетел миллиарды километров через холод и пустоту. Сатира на миг охватила тоска, словно и не было только что нескольких часов свободы и радости. Он нехотя поднялся, слизнул холодную каплю воды, оставшуюся на пальце после прикосновения к отражению звезды, и медленно зашагал в сторону города.