Выбрать главу

Дмитрий Васильевич крякнул, с укоризной взглянул на него:

— Тебе смешки, а мой зять каждый день со смертью в прятки играет. — Он повернулся к Андрею: — Слушай, а не хватит ли тебе, а? Выслуга есть, пенсион обеспечен. Кончай ты со своей работой!

Федотыч тут же дружно поддержал:

— Конечно, выходи в отставку — и к нам, на пасеку. Никакого тебе риску, разве что пчела укусит…

Аргунов поморщился: ох уж эти сердобольные советчики!..

— Кому-то и летным делом заниматься надо. А на пенсию вы меня рано отправляете.

Потом они разложили костерок, начали готовить обед.

— Подай-ка, Андрей, мой «фронтовичок», — попросил Дмитрий Васильевич.

Аргунов дотянулся до рюкзака, достал небольшой алюминиевый чайничек с прокопченными боками — «фронтовичок», как любовно называл его тесть, потому что вместе с ним этот чайник прошел всю войну.

Тем временем Федотыч принес из будки блюдо с нарезанным сотовым медом.

— Угощайся, Андрей свет батькович, нашим медком. Свежий, горный. А ты, Васильевич, попотчевал бы нас фронтовыми былями, а? Или подзабылось?

Дмитрий Васильевич посмотрел на старичка долгим укоризненным взглядом.

— Такое разве забывается? И как у тебя только язык поворачивается?

«Ах вы, старые петухи!» — засмеялся про себя Аргунов и с наслаждением откусил кусок сотового меда.

— Расскажи, как ты шпиона поймал! — подзадорил Федотыч приятеля.

— Ладно тебе, язва! Запомнил — теперь, надо не надо, будешь вспоминать.

Федотыч так и зашелся весь от смеха. Андрею тоже стало интересно.

— Рассказал бы, — попросил он.

Дмитрий Васильевич наконец сдался:

— Помню: еду полем, нагоняю какого-то капитана. Садитесь, говорю, подвезу. Ничего, отвечает, я и так дойду. И что-то в нем мне подозрительным показалось. Рядом — передовая, а он разгуливает себе, как на бульваре, и еще с фотоаппаратом. Ну, глаз у меня наметанный. Не иначе шпион! Шепнул своему автоматчику: «Будь начеку!» — а сам капитану: «Ваши документы?» Его аж передернуло: «Ты что, сержант, не видишь, кто перед тобой?» — «Видать-то вижу, но времечко какое?!» — «И не подумаю». А сам дальше. И почудилось мне: лыжи навострить норовит. А мы все же контрразведка. Начальника, который этой самой контрой занимается, возим. «Берем!» — кивнул автоматчику. В два счета связали капитана, отвезли начальнику. А тот увидел — как закричит: «Что вы делаете! Это же корреспондент «Красной звезды»! Писатель!» Уж мы извинялись перед ним, извинялись, перед писателем-то.

Сначала рассерчал, а потом смягчился. Пригрозил только: «Вот пропишу вас в газете!»

— Прописал? — спросил Федотыч.

— Нет, не успел. Его как раз ранило, не до того стало.

Дмитрий Васильевич поерзал на раскладном стульчике, подбросил в костер сухого быльнику.

— Я-то хоть и за баранкой, а все же пороху понюхал. А ты за моей спиной в тылу отсиживался.

Федотыч даже вскочил от негодования:

— А фронт без тыла что… машина без колес: сколь ни газуй, а она ни с места! Я зато хлебушек вам растил, колхозом командовал!

— Бабами, — тихо поправил Дмитрий Васильевич.

— Пускай бабами, — согласился Федотыч. — А баба тебе кто? Первый друг человека. Да мы с этими бабами!.. По два плана всегда давали!.. Я хоть бабами командовал, а ты только одной. Да и то неизвестно: то ли ты ею, то ли она тобой…

— Мели, Емеля, твоя неделя.

Старики спорили азартно, ревностно, а Аргунов лежал на траве, потягивая самокрутку из крепкого горлодера-самосада, которым его угостил горбун, и слушал.

И больно становилось ему при одной только мысли, что все меньше и меньше становится участников войны. А пройдет еще немного времени, каких-нибудь пять — десять лет, — и некому будет даже рассказать детям о том, что пережито…

Сам Андрей смутно помнил войну. Черный круг громкоговорителя, из которого вылетали пугающие слова: наши войска оставили Минск… Киев… Одессу… Иногда громкоговоритель вдруг начинал страшно завывать — тревога. Тогда мать хватала его трясущимися руками и тащила в подвал, а он плакал, потому что боялся крыс. Где-то наверху ухало, трещало, стонало, и Андрей, маленький, сжавшийся от страха, тыкался мокрым лицом матери в ладони. Он до сих пор помнит шершавость этих ладоней, но, даже шершавые, заскорузлые, они сладко пахли молоком. Так и запечатлелось навсегда в памяти: мама и запах молока. А еще он помнил отца — доброго, рыжего, казавшегося ему каким-то богатырем с картинки. Еще осталось, как в далеком страшном сне, ревущее небо над головой и противный, душераздирающий вой. Дальше — чернота…