Хорошо бы, конечно, для такой войны найти еще какие-то подтверждения, кроме объяснительной. Но, может, Олегу Хоржану удастся мне с этим помочь.
Вчера вечером, когда я вышла от Смолина, он мне позвонил, даже не знаю, по какому поводу. Но мы с ним очень долго разговаривали… то есть это я говорила, жаловалась, негодовала, плакала, а он, как обычно, слушал и молчал. Но в конце пообещал, что сделает всё, что нужно, всё, что сможет.
Вот пусть они попробуют отвертеться, когда про их деяния будут знать люди.
Меня все еще слегка потряхивает, когда я подхожу к высокому, темно-серому зданию. Это и есть прокуратура.
Я уже давно не бегу. Наоборот, еле волочу ноги, будто они вдруг отяжелели и стали как чугунные гири. А у крыльца останавливаюсь…
«Ну же! — подстегиваю себя. — Вперед! Не будь такой тряпкой. Он всего лишь получит то, что заслужил! Он виноват и должен понести наказание. Ты обязана это сделать. Ради мамы, ради себя. Ты не можешь спустить ему это с рук. Ты должна…».
Да, должна, повторяю уже шепотом, глядя на массивные двери прокуратуры с какой-то безысходной тоской. Конечно, должна, но, господи, почему же так больно? Прямо физически ломает. И, будто назло, чтобы еще больнее было, в голову лезут совсем не те воспоминания: как мы с ним прятались в шкафу и как он потом приютил меня на ночь, как защищал меня и как принес ведро с водой, как цветы дарил и как смущался, как говорил «люблю»…
Пересилив себя, поднимаюсь на несколько ступеней, а затем разворачиваюсь и быстро ухожу. По пути достаю проклятую объяснительную и, смяв ее, выбрасываю в урну.
Дура, слабачка, размазня, ругаю себя, едва сдерживая слезы, но понимаю, что не смогу я сдать Смолина. Просто не смогу и всё. Это выше моих сил.
Прости меня, мамочка…
День тянется невыносимо. На улицах царит предпраздничная суета. ругом иллюминация. В витринах красуются нарядные елки. Народ в радостном ажиотаже закупается подарками. И только мне одной тягостно.
Вот бы маму отпустили домой на Новый год! Правда, как я ей буду в глаза смотреть — не знаю. Но остаться сейчас одной — совсем невыносимо.
Я бесцельно брожу по центру. Смотрю на людей, на их радостные беззаботные лица и еще острее чувствую одиночество и боль. Но идти в пустой дом и опять сходить там с ума — нет, не могу.
Хочу к маме, но, боюсь, не смогу делать вид, что все хорошо. Особенно если она что-нибудь спросит про Смолина. Разревусь опять и ее напугаю. Я вон по телефону едва выдержала пятиминутный разговор с ней, и то она по голосу заподозрила неладное и сразу начала волноваться. Еле уверила ее, что все со мной нормально.
Весь день кто-то названивает, а затем и написывает с незнакомого номера.
«Нам надо поговорить! Ты будешь сегодня в гимназии?»
«Нам срочно нужно поговорить!»
«Ответь на звонок!»
Наверняка это из школы, но я сейчас не хочу ни с кем разговаривать. Я даже не могу заставить себя ответить Арсению Сергеевичу. Он тоже звонит с самого утра. А затем отправляет мне войс. Но я и его сейчас не в состоянии прослушать. Потом перезвоню, объяснюсь, извинюсь, всё потом.
Вечером ко мне приходит Олег Хоржан.
— Как ты? — спрашивает с порога.
— Плохо, — отвечаю ему честно.
Знаю, что позже, когда мало-мальски приду в себя, мне будет жутко неудобно перед ним и за то, что вывалила на него вчера свои беды, и за то, что сейчас продолжаю ныть. Но, честно, пусть уж скорее настанет это «позже».
Олег молчит, но смотрит с таким сочувствием, что у меня тут же опять саднит горло и глаза на мокром месте. Я жестом показываю ему, чтобы проходил в мою комнату, а сама прячусь в ванной, пока более или менее не успокаиваюсь.
— Жень, так что ты решила? — спрашивает Олег, когда возвращаюсь к нему из ванной.
Я беспомощно качаю головой.
— Ничего. Я слилась… капитулировала.
Мне и за это перед ним стыдно. Вчера так накрутила его, а сама сдулась.
— В смысле? Ты не пошла в прокуратуру?
— Пошла. Но не дошла, — развожу я руками, а затем в изнеможении выстанываю: — Я не могу так с ним поступить.
Олег смотрит на меня серьезно, и не понять, что он там думает.