Крэйк появился снова с веником и начал сметать в кучку опилки вокруг колоды. Мария подняла глаза на часы: без десяти шесть. Бедный мистер Крэйк! Устал, наверное. Как и всем мужчинам, наверняка ему хочется горяченького.
Мистер Крэйк перестал мести и помедлил, зажигая сигарету. Свево курил только сигары, но почти все американские мужчины курили сигареты. Мистер Крэйк посмотрел на Марию, выпустил дым и продолжал подметать.
Она произнесла:
– Холодная погода у нас нынче стоит.
Мистер же Крэйк только кашлянул, и она подумала, что он не расслышал, поскольку опять скрылся в подсобке и вернулся с совком и картонной коробкой. Кряхтя и вздыхая, он согнулся и замел опилки на совок, а затем вытряхнул в коробку.
– Не нравится мне эта холодина, – продолжала она. – Мы Весны ждем, особенно Свево.
Мистер Крэйк еще раз кашлянул, но не успела она и словечка вставить, как он понес коробку в глубину лавки. Она услышала плеск текущей воды. Он вернулся, вытирая руки о фартук, такой славный беленький фартук. На кассе очень громко он выбил ПРОДАЖИ НЕТ. Она шевельнулась, перенеся вес тела с одной ноги на другую. Большие часы тикали себе дальше. Электрические такие, новые, тикают странно. Теперь настало ровно шесть часов.
Мистер Крэйк выгреб монеты из выдвижного ящичка кассы и разложил их на стойке. Оторвал клочок бумаги от рулона и потянулся за карандашом. Затем склонился и сосчитал дневные чеки. Возможно ли, что он не замечает ее? Но он же видел, как она вошла и встала тут! Он смочил карандаш кончиком розового языка и начал складывать цифры столбиком. Она подняла брови и подошла к витрине посмотреть на разложенные фрукты и овощи. Апельсины: шестьдесят центов за дюжину. Спаржа: пятнадцать центов за фунт. Ох ты ж господи, ох господи. Яблоки – два фунта за четвертачок.
– Клубника! – сказала она. – Да еще и Зимой! Это калифорнийская клубника, мистер Крэйк?
Он смел монеты в банковский мешочек и пошел к сейфу, возле которого присел на корточки и поиграл пальцами с цифровым замком. Большие часы тикали. Когда он закрыл сейф, на часах было десять минут седьмого. Он сразу же снова исчез в глубине лавки.
Теперь она уже не стояла с ним лицом к лицу. Пристыженная, измученная, с уставшими ногами, сцепив руки на коленях, она сидела на пустом ящике и смотрела в замороженные витрины. Мистер Крэйк снял фартук и бросил его на колоду. Оторвал от губ сигарету, уронил ее на пол и намеренно раздавил. Потом опять сходил в глубину лавки, вернулся с пальто. Только оправляя воротник, он заговорил с нею в первый раз:
– Давайте, миссис Бандини. Господи боже мой, я ж не могу тут всю ночь торчать.
При звуке его голоса она потеряла равновесие. Улыбнулась, чтобы скрыть смущение, но лицо ее побагровело, а глаз она не подняла. Руки ее затрепетали у горла.
– Ох! – вымолвила она. – А я… я вас ждала!
– Что брать будете, миссис Бандини – вырезку из лопатки?
Она встала в угол и сложила рот гузкой. Сердце у нее билось часто, она не могла придумать, что и сказать.
– Мне кажется, я хочу… – промолвила она.
– Давайте скорее, миссис Бандини. Господи, вы тут уже полчаса стоите и до сих пор не решили, что будете брать.
– Я думала…
– Вы хотите вырезку из лопатки?
– А вырезка из лопатки – это сколько, мистер Крэйк?
– Та же самая цена. Господи боже мой, миссис Бандини. Вы столько лет уже ее покупаете. Та же самая цена. Все время цена одна.
– Я возьму на пятьдесят центов.
– Почему вы мне раньше не сказали? – спросил он. – Я тут хожу, мясо в ледник убираю.
– Ох, простите меня, мистер Крэйк.
– На этот раз я вам достану. Но потом, миссис Бандини, если хотите, чтобы я вас обслужил, приходите пораньше. Господи боже мой, мне еще домой сегодня добираться.
Он вытащил срез мяса с лопатки и начал точить нож.
– Слушайте, – сказал он. – А что нынче Свево поделывает?
За те пятнадцать с лишним лет, что Бандини и мистер Крэйк знали друг друга, бакалейщик всегда обращался к нему по имени. Мария постоянно чувствовала, что Крэйк боится ее мужа. Верой в это она втайне гордилась. Теперь они заговорили о Бандини, и она снова пересказала мистеру Крэйку монотонную повесть о несчастьях каменщика колорадскими зимами.
– Видел я вчера вечером Свево, – сказал Крэйк. – Возле дома Эффи Хильдегард. Знаете ее?
Нет – она ее не знала.
– Присматривайте вы за этим Свево, – вкрадчиво пошутил мистер Крэйк, но в голосе слышался намек. – Не спускайте с него глаз. У Эффи Хильдегард много денег. К тому же вдова она, – добавил он, изучая шкалу весов. – Владелица трамвайной компании.
Мария внимательно посмотрела на него. Он завернул и перевязал мясо, шлепнул кусок на прилавок перед нею.
– И недвижимости у нее в этом городе много. Красивая она женщина, миссис Бандини.
Недвижимость? Мария вздохнула с облегчением:
– О, Свево знает много людей с недвижимостью. Он, вероятно, прикидывает для нее какую-нибудь работу.
Она покусывала ноготь большого пальца, когда Крэйк заговорил снова:
– Что еще, миссис Бандини?
Она заказала и остальное: муки, мыла, картошки, маргарина, сахара.
– Чуть не забыла! – воскликнула она. – И фруктов тоже, полдюжины вон тех яблок. Дети любят фрукты.
Мистер Крэйк еле слышно выругался, рывком открывая кулек и роняя в него яблоки. Он не одобрял фруктов на счету Бандини: беднякам нет причины роскошествовать. Мясо и мука – да. Но чего ради им есть фрукты, когда и так ему столько должны?
– Господи милостивый, – сказал он. – Эти дела с кредитами должны когда-то прекратиться, миссис Бандини! Говорю вам: так продолжаться не может. Я по вашему счету ни пенни с сентября еще не получил.
– Я ему скажу! – выпалила она, отступая от прилавка. – Я скажу ему, мистер Крэйк.
– А-а! И что это даст? Она собрала свои кульки.
– Я ему скажу, мистер Крэйк! Скажу сегодня же вечером.
Какое облегчение – снова выйти на улицу! Как же она устала. Все тело болит. Однако она улыбалась, вдыхая холодный ночной воздух, любовно прижимая к себе пакеты, будто те – сама жизнь.
Мистер Крэйк ошибся. Свево Бандини – семейный человек. И чего ради ему разговаривать с женщиной, владеющей недвижимостью?
5
Артуро Бандини был довольно-таки уверен, что не попадет после смерти в Ад. Дорога в Ад лежит через смертный грех. Нагрешил-то он много, считал он, однако Исповедь его спасала. Он всегда приходил к Исповеди вовремя – и ведь пока не умер. И стучал по дереву всякий раз, думая об этом: он всегда будет приходить вовремя – пока не умрет. Поэтому Артуро был довольно-таки уверен, что в Ад после смерти не попадет. По двум причинам. Исповедь – раз, бегает он быстро – два.
Вот только Чистилище, промежуточная станция между Адом и Раем, его беспокоило. Катехизис выдвигал требования к Небесам недвусмысленно: душа должна быть абсолютно чиста, без малейшего пятнышка греха. Если же душа при смерти недостаточно чиста, чтобы попасть в Рай, и недостаточно загажена для Ада, остается эта промежуточная станция, это Чистилище, где душа горит и горит, пока не сведет с себя все пятнышки.
В Чистилище – одно утешение: рано или поздно в Рай загремишь наверняка. Но стоило Артуро осознать, что его пребывание в Чистилище может затянуться на несколько миллионов триллионов миллиардов лет и придется все это время лишь гореть, гореть и гореть, то и Рай в конечном итоге утратил свою привлекательность. В конце концов, даже сто лет – долго. А уж сто пятьдесят миллионов лет – и подавно.
Нет: Артуро был уверен, что сразу в Рай никогда не попадет. Сколько бы такая перспектива его ни ужасала, он знал, что обречен долго колобродиться в Чистилище. Но разве человеку не дано ничего сделать, дабы сократить чистилищное испытание огнем? В своем Катехизисе он нашел решение этой проблемы.
Сократить ужасное пребывание в Чистилище, утверждал Катехизис, можно добрыми трудами, молитвой, постом с воздержанием и накоплением индульгенций. Добрые труды, насколько они его касались, вылетали сразу. Хворых он никогда не навещал, поскольку не знал ни одного. Нагих не одевал, поскольку ни одного не видел. Покойников не хоронил – на это есть гробовщики. Он никогда не подавал милостыню бедным, поскольку давать было нечего; а кроме этого, «милостыня» ему всегда представлялась буханкой хлеба – ну где он наберет для них буханок хлеба? Он никогда не давал пристанища увечным, потому что… ну, в общем, он не знал, но это похоже на то, чем люди могут заниматься в портах, типа выходить в море и спасать моряков, пострадавших в крушениях. Еще он никогда не учил невежд, поскольку сам таким был, в конце концов, иначе не приходилось бы ходить в эту паршивую школу. И тьму он никогда не освещал – слишком крутая работа, смысла ее он никак понять не мог. Он ни разу не утешал страждущих – это звучало слишком опасно, да и страждущих среди его знакомых все равно не имелось: у большинства больных корью или оспой на дверях висели таблички «Карантин».