– Темнеет, – произнес он. – Уже скоро я уйду и никогда больше приходить не буду.
Книга механически упала на колени.
– Вы что-то сказали, Свево?
– Скоро я больше никогда не буду приходить.
– Но все было восхитительно, не правда ли?
– Вы ничего не понимаете, – сказал он. – Ничего.
– Что вы имеете в виду?
Этого он не знал. Вот оно, рядом – но не здесь. Он раскрыл было рот, чтобы ответить, развел руками.
– Такая женщина, как вы…
И только. Если б он мог сказать больше, получилось бы грубо и коряво, он только испохабил бы то, что так хотел объяснить. Он тщетно пожал плечами.
Да ну его всё, Бандини; не стоит.
Она обрадовалась, видя, что он снова садится, удовлетворенно улыбнулась и снова погрузилась в чтение. Он обиженно покосился на нее. Что за женщина – как и не человек вовсе. Такая холодная, паразит на его жизненной силе, а не женщина. Он всеми фибрами души презирал эту ее вежливость: вся она лжива. Ему было отвратительно ее самодовольство, он не выносил ее хорошего воспитания. Сейчас, когда все уже кончено и он уходит, Вдова уж, конечно, могла бы отложить книгу и поговорить с ним. Может, и не сказали бы друг другу ничего важного, но он хотел попытаться, а она нет.
– Надо не забыть вам заплатить, – сказала она. Сто долларов.
Он сосчитал их, засунул в задний карман.
– Хватит? – спросила она. Он улыбнулся:
– Если б мне эти деньги не нужны были, и миллиона долларов не хватило бы.
– Тогда вам нужно больше. Двести?
Лучше не ссориться. Лучше уйти – и навсегда, без обиды. Он протиснул кулаки в рукава пальто и откусил кончик сигары.
– Вы будете приходить меня повидать, правда?
– Еще бы, миссис Хильдегард.
Однако он был уверен, что не вернется никогда.
– До свидания, мистер Бандини.
– До свидания, миссис Хильдегард.
– Веселого Рождества.
– И вам того же, миссис Хильдегард.
До свиданья – и снова здравствуйте, меньше чем через час.
Вдова открыла на его стук и увидела испятнанный платок, прикрывавший все лицо, кроме налитых кровью глаз. В ужасе она выдохнула, как выстрелила:
– Боже правый!
Он потоптался, сбивая с ботинок снег, и одной рукой отряхнул перед пальто. Ей не было видно горького удовольствия в его улыбке, что пряталась за платком, и она не расслышала приглушенных итальянских проклятий. Кто-то в этом должен быть виноват – но не Свево Бандини. Глаза его обвиняли ее, когда он входил в дом, и снег с его башмаков таял лужицей на ковре.
Она отступила к книжному шкафу, безмолвно наблюдая за Свево. Жар от камина ужалил ему лицо. Со стоном ярости он заспешил в ванную. Она – за ним, остановилась в дверях, наблюдая, как он булькает и фыркает в пригоршни холодной воды. По щекам ее поползла жалость, когда он ахнул от боли. Посмотрев в зеркало, он увидел искореженное, драное изображение, наполнившее его таким омерзением, что он затряс головой в ярости отрицания.
– Ах, бедный Свево!
Что такое? Что произошло?
– А вы как думаете?
– Жена?
Он промокнул порезы мазью.
– Но это невозможно! – Ба.
Вдова напряглась, гордо выпятив подбородок.
– Говорю вам, это невозможно. Кто мог ей сказать?
– Откуда я знаю кто?
Он нашел в шкафчике перевязку и начал отрывать полоски от бинтов и пластыря. Клейкая лента не поддавалась. Он испустил визгливую череду проклятий ее упрямству, разорвав ее о колено с такой яростью, что не удержался на ногах и покачнулся, стукнувшись о ванну. Торжествующе поднес полоску пластыря к глазам и победно ухмыльнулся.
– Не смей мне грубить! – сказал он ленте. Рука женщины взметнулась, чтобы ему помочь.
– Нет, – прорычал он. – Никакому куску пластыря не одолеть Свево Бандини.
Она вышла. Вернувшись в ванную, она увидела: Свево уже накладывает бинты и пластырь. На каждой щеке держалось по четыре длинные полоски – от глазниц до подбородка. Он увидел ее и поразился. Она оделась на выход: меховое манто, синий шарф, шляпка и галоши. Эта тихая элегантная привлекательность, эта богатая простота ее крохотной шляпки, задорно сдвинутой набекрень, яркий шерстяной шарф, стекавший с роскошного воротника манто, серые галоши с аккуратными пряжками и длинные серые шоферские перчатки снова ставили на ней печать того, кем она была – богатой женщиной, тонко заявлявшей о своем отличии от других. Он был потрясен.
– Дверь в конце вестибюля – спальня для гостей, – сказала она. – Я вернусь где-то около полуночи.
– Вы куда-то уходите?
– Сегодня ночь перед Рождеством, – ответила она так, будто в любой другой день осталась бы дома.
Она ушла, звук ее машины растаял вниз по горной дороге. Теперь его охватил странный порыв. Он остался один в доме, совсем один. Зашел к ней в комнату, перещупал и перерыл все ее вещи. Он открывал ящики, просматривал старые письма и бумаги. На туалетном столике вытащил пробки из всех пузырьков с духами, понюхал каждый и поставил все точно на те же места, где нашел. Это желание давно преследовало его, а теперь, когда он был один, вырвалось из-под контроля – желание потрогать, понюхать, погладить и изучить в свое удовольствие все, чем она владела. Он ласкал ее белье, сжимал в ладонях ее холодные драгоценности. Он выдвигал манящие маленькие ящички ее письменного стола, исследовал в них авторучки и карандаши, пузырьки и коробочки. Он заглядывал в глубину полок, рылся в чемоданах, извлекал каждый предмет одежды, каждую безделушку, каждый камешек и сувенир, изучал всё с тщанием, оценивал и возвращал на то место, откуда доставал. Вор ли он в поисках добычи? Ищет ли тайну прошлого этой женщины? Нет и еще раз нет. Перед ним приоткрывался новый мир, и ему хотелось узнать его хорошенько. Лишь это, и ничего более.
Только после одиннадцати погрузился он в глубокую постель гостевой спальни. Вот постель – кости его никогда такой не знали. Казалось, что падает он милю за милей вниз, пока не упокоился на сладком ложе. К ушам его нежным теплым весом прижимались сатиновые одеяла на гагачьем пуху. Он вздохнул, только это больше походило на всхлип. Сегодня ночью, по крайней мере, будет мир и покой. Он лежал, тихонько разговаривая с собой на языке, с которым родился:
– Все будет хорошо – еще несколько дней, и все забудется. Я ей нужен. Я нужен моим детям. Еще несколько дней, и она остынет.
Издалека он слышал звон колоколов, призыв к полуночной Мессе в церкви Святого Сердца. Он приподнялся на локте и прислушался. Рождественское утро. Мысленно он видел, как во время Мессы на коленях стоит его жена, за нею в набожной процессии – три его сына, подходят к главному алтарю, а хор поет «Adeste Fidеles». Жена его, его жалкая Мария. Сегодня наденет эту побитую черную шляпку, такую же старую, как их брачный союз, год за годом сама ее перелицовывает, чтоб как можно больше походила на модные, из журналов. Сегодня вечером – нет, сейчас, вот в это самое мгновение – он знал, Мария стоит на утомленных коленях, дрожащие губы ее шевелятся в молитве за него и за его детей. О Вифлеемская звезда! О рождение Младенца Иисуса!
В окно он видел кувыркавшиеся снежинки – Свево Бандини в постели чужой женщины, а его жена молится за его бессмертную душу. Он откинулся на подушки, глотая огромные слезы, что текли по перебинтованному лицу. Завтра он снова пойдет домой. Это нужно сделать. На коленях молить он будет о прощении и мире. На коленях, когда дети уйдут, а жена останется одна. Он никогда не смог бы этого сделать в их присутствии. Дети засмеются и все испортят.
Одного взгляда в зеркало на следующее утро хватило, чтобы на корню зарезать его решимость. Перед ним явилась отвратительная картина искореженной физиономии, уже лиловой и распухшей, под глазами – черные мешки. Никому не мог он показаться с этими предательскими шрамами. Собственные сыновья содрогнутся от ужаса. Ворча и матерясь, он рухнул в кресло и вцепился в волосы. Jesu Christi! Да он и по улицам не осмелится пройти. Ни один человек при виде его не пропустит шершавых следов языка насилия, выцарапанных на его роже. Сколько бы он ни лгал – что он поскользнулся на льду, что подрался за картами, – сомнений быть не могло: это женские руки разодрали ему все щеки.