Вместе пережили события пятьдесят шестого года в Венгрии: «бессменный гарнизон капитана Ковалева» месяц охранял склады боеприпасов на окраине Будапешта, а затей вступил в бой с контрреволюционерами у здания «Радио».
Владимир был ранен пулей в плечо, пятьдесят дней пролежал в госпитале, и там ему вручили орден Красной Звезды.
Вместе с Верой жили они в комнатке общежития, когда Ковалев учился в Академии имени Фрунзе. Закончив ее майором, Владимир получил назначение начальником штаба полка. И еще, еще сменялись гарнизоны и военные округа…
Владимир Петрович подсел к письменному столу. На нем стояла фотография отца с двумя кубарями лейтенанта. Теперь Владимир был и возрастам старше отца. А мать утверждала, что еще больше стал походить на него.
С фотографии смотрело, если разбирать в деталях, некрасивое лицо: словно смещены бледные губы, нижняя немного истончена… Энергичен зачес негустых темных волос. Великоваты уши… Проступают скулы… Над широкими надбровными дугами — гребень светлых бровей… Подбородок несколько приподнят вверх.
По краям стола возвышались стопками книги и журналы. Надо было просмотреть новинки специальной литературы. Сегодня, пожалуй, удастся посидеть и над повестью. Он условно назвал ее «Военная косточка».
Несколько лет назад внук умершего командира суворовской первой роты полковника Русанова прислал ему мемуары деда. Старый офицер вспоминал свое кадетство, годы юнкерские, службу у Брусилова, переход на сторону Красной Армии.
Внук писал: «Выполняю волю глубоко почитаемого мною человека. Он просил именно вам передать эти записки».
Ковалев сначала недоумевал: «Почему мне?» Но потом нашел разгадку: Русанов знал о его литературных опытах, и решил, что мемуары надежнее передать в молодые руки.
Записки оказались любопытными.
Неторопливо и очень искренне рассказывал Русанов о быте, нравах старой армии, ее кастовости, узости интересов офицерства.
…Производство из нижнего чина в офицеры, погоны подпоручика давали право иметь денщика, заходить в ресторан, в зал первого класса вокзала, носить ботинки с «савёловскими» шпорами и еще две пуговицы на мундире.
В офицерское общество принимали и по степени дворянства и по умению держать себя: бралось в расчет каждое движение вилки и ножа, порядок еды и питья, умение непринужденно вести беседу.
Если в клубе после судака по-польски, упаси бог, ты не отведешь обтянутую белой перчаткой руку вестового с бутылкой красного вина, дурная слава пойдет о парвеню. Красное принято было пить только после жаркого, мадеру или портвейн — после супа, необычайной крепости ликер «пепермент» — после черного кофе.
Сутками просиживали офицеры за ломберным столом, играя в винт, беспробудно пьянствуя («и кто три раза в день не пьян, тот, извините, не улан»), устраивали кутежи в кафешантане с зеркальным полом.
Здесь облюбованной деве посылали они на сцену приветы в виде десятки, сложенной петушком и плавающей в тарелке с шампанским.
Говорили о женщинах, охоте, оперетте, скачках («Гурецкий обошел на прямой Киндильта», «Демосфен был на две головы впереди всех…»).
И — ни слова о жизни общественной, о службе, потому что была она «божьим наказанием», сводилась к печальной необходимости несложного обучения солдат, «заработка хлеба».
Конечно, если понадобится умереть от пули — достойно умрешь, погасив свой вексель. А до тех пор царил неписаный кодекс: дело не волк, в лес не убежит; не делай сегодня то, что можно отложить на завтра: не делай сам то, что за тебя могут сделать другие…
Раз ты добровольный смертник — не утруждай себя службой, тебе много прощается.
Еще тогда, читая русаковские записки, Ковалев подумал: «Не попробовать ли написать повесть о жизни наших офицеров? Служба часто сводила меня с отличными командирами. Может быть, избрать композицию: страничка-другая из дневника Русанова и — контрастно — наше время».
«Да ну, какой из тебя писатель, — немедля возразил предостерегающий голос, — и где то время, что необходимо для литературной работы?»
Но желание, однажды возникнув, не отступило от него.
Когда-то, еще в курсантские годы, пытался Ковалев писать поэму об офицерах. Но, кроме обилия общих фраз и ложного пафоса, кажется, ничего не получилось. К счастью, очень скоро понял, что никакой он не поэт в том большом истинном смысле, который придавал этому имени.
Вероятно, в восемнадцать лет юнец в силах сочинить даже неплохое стихотворение, продиктованное чувствами, но от этого он еще не становится Поэтом.
Так много развелось «чирикающих», грамотных строчкогонов, — стоит ли пополнять их ряды?!