Выбрать главу

– Это все очень интересно и значительно, Александр Маркович, да и вообще об этом нынче многие хирурги поговаривают. Сам Харламов недавно выражал такую мысль, что ваша теория нуждается в широком применении на практике и что он с интересом следит за вашей работой. Так что выпьем за ваш научный темперамент и за будущее обработки под общим обезболиванием.

Выпили и налили по второй. Необычайно красиво намазывая на корочку форшмак, полковник Тимохин незаметно, как делают, вероятно, заговорщики, мигнул Лукашевичу и сказал:

– Вот поужинаем, Александр Маркович, и поговорим наконец про ваши хворобы. Что-то не «ндравится» мне ваш цвет лица, да и общее ваше похудание не "ндравится".

И, подняв рюмку двумя пальцами, Тимохин опрокинул ее в большой зубастый рот.

– Да, уж возьмемся за вас, – сказал Лукашевич, – берегитесь. Сейчас вы, конечно, здоровенький, а как в лапы к нам попадетесь, тогда и случится то самое, о чем говорил Плиний. Помните, у него где-то в сочинениях приводится надпись на могильном камне: "Он умер от замешательства врачей". Недавно Харламов рассказывал, что один больной несколько лет тому назад пожаловался: "У меня не такое железное здоровье, чтобы лечиться у докторов целых три недели".

После ужина гости долго пили чай с клюквенным экстрактом и задавали Левину наводящие вопросы, переглядываясь порою с тем особым выражением, с которым врачи на консилиумах подтверждают друг другу свои предположения.

– Э, вздор, – сказал Левин, – не будем тратить время на пустяки. У меня вульгарная язва, и давайте на ней остановимся. Оперироваться я не буду, мне некогда, и, главное, вы же сами знаете, что с такой язвой можно погодить.

– Завтра мы поведем вас на рентген, – строго сказал Тимохин, – и тогда решим: оперироваться вам или нет. А нынче поздно, спать пора.

– Рентген не рентген, – сказал Левин, – кому все это интересно? Спокойной ночи, дорогие гости.

Он вышел, плотно притворив за собой дверь, а Тимохин сел на низкую кровать-переноску и стал, кряхтя, расшнуровывать ботинок. Лукашевичу постелили на диване.

Расшнуровав ботинок на левой ноге и отдышавшись, Тимохин спросил:

– Труба дело?

– Вероятнее всего, что да, Семен Иванович, – сказал Лукашевич, – на мой взгляд, картинка довольно хрестоматийная. Мне, между прочим, кажется, что он и сам все понимает. А?

– Понимает, но не до конца. Нет такого человека, который мог бы понять это до конца. Про другого можно, про самого себя трудно.

И Тимохин вздохнул, вспомнив собственную электрокардиограмму.

– Нет, он, пожалуй, понимает, – возразил Лукашевич. – И потому, быть может, так странно ведет себя. Он невероятно энергичен сейчас, – вы слышали об этом?

– Да, об этом поговаривают, – ответил Тимохин, стаскивая с маленькой и толстой ноги второй ботинок, – он будто бы на спасательном самолете сам летает и еще какой-то костюм испытывает.

– Жалко Левина, – сказал Лукашевич. – Глупые слова, а жалко.

– Так ведь что поделать! – ответил Тимохин, все еще думая о кардиограмме и прислушиваясь к собственному сердцу. – Тут ведь дело такое – никуда не убежишь. Все там будем.

Он покряхтел, лег и, опершись на локоть, стал сворачивать самокрутку.

С полчаса оба полковника молчали.

– Да, вот вам и вопрос о смысле жизни, – вдруг заговорил Тимохин. – Помню, я все студентом искал ответа, – «Анатема» тогда шла в Художественном театре, непонятно было, но спорили. Какие только слова не произносились, господи боже мой! А на поверку-то оно вот как получается, если по жизни судить, по живой жизни, свидетелями и участниками которой нам пришлось быть. На поверку жить по-человечески надо, только и всего. Вы не спите еще, Алексей Петрович?

Лукашевич ответил, что не спит.

– Да уж что там… Засыпаете, – сказал Тимохин. – Ладно, спите. Выспимся, а завтра за него возьмемся. Может быть, еще и обойдется? А?

– Нет, не думаю, – тихо ответил Лукашевич.

– Лицо?

– Да уж лицо типическое. Лицо для демонстрации студентам… Ну, спокойной ночи.

И Лукашевич так повернулся на диване, что пружины сначала затрещали, а потом вдруг диван сразу сделался ниже и шире.

Когда все кончилось, они втроем – Тимохин, Лукашевич и Левин – сели в ординаторской вокруг письменного стола. Часы пробили два. Больше молчать было немыслимо.

Но и говорить тоже было очень трудно.

– Итак? – спросил Левин. Лукашевич взглянул на него и отвернулся. Тимохин кряхтел.

– Я не ребенок, – сказал Александр Маркович, – и не барышня. Я – старый врач, мои дорогие друзья, у меня есть некоторый жизненный и врачебный опыт.

Может быть, со мною стоит разговаривать совершенно откровенно?

Тимохин еще раз крякнул. Лукашевич все покачивал ногою.

– Мы настаиваем на операции, – сурово взглянув на Левина, сказал Тимохин. – Мы не видим причин отказываться от операции. Кроме того, нам кажется, Александр Маркович, что, отказываясь от операции, вы некоторым образом уподобляетесь тому старорежимному фельдшеру, который был искренне уверен в том, что никакого пульса вообще нет.

Левин снял очки, протер их и невесело улыбнулся: было видно, как дрожат его руки. И Тимохин и Лукашевич тоже смотрели на его руки. Левин быстро надел очки и спрятал руки под стол. Дрожь постепенно прошла. И холод в спине тоже прошел. В сущности, перед ними он мог быть откровенен, он мог не скрывать, как вдруг ему стало страшно, и какая-то черта отделила его от всех тех, у которых есть будущее. В эти минуты у него не стало будущего. Пусть они потерпят немного, он соберется с силами. А пока они все немного помолчат.