-- Видишь,- Оксана не заметила фальши в его словах. - Я ведь выжила, значит счастливая. Сколько таких как я погибло... А я живая. Если до сих пор живая - значит счастливая.
-- Да кому оно нужно, счастье такое? - громко спросил Женька, ощущая, что говорят они совсем про пустое, не имеющее смысла при всей тяжести ранее сказанных слов.
-- Тише, люди ведь спят, - одёрнула его Оксана, которой показалось, что от Женькиного почти крика, зашаркал сапогами в вагоне проводник.
Малахов сразу замолчал, настороженно прислушиваясь к приглушенным вагонным звукам, и между ними опять легла тишина. Даже стук колёс внизу, под полом, перестал проникать в вагонный тамбур. Они молча смотрели друг на друга, слушая отголоски совершенно чужого мира, который окружал их вагонный тамбур. Этот мир словно умер - тишину, плотную и непоколебимую нарушало только их приглушенное дыхание и стук колёс на стыках рельс.
-- Больно, - сказал-пожаловался Малахов, чтобы не слышать этой тишины. Ему бы сейчас сказать Оксане, что-нибудь нежное, но необходимые слова никак не приходили в голову. Ему просто хотелось обнять стоящую перед ним женщину.
-- Больно, - согласилась с ним Оксана, которой неожиданно особенно остро захотелось спать. Разговаривать уже было не о чем. Всё уже было сказано. Она прислонилась к холодной стенке тамбура, обжигавший холодом даже через рукав ватника. Сквозь тяжёлые сугробы времени на неё вновь повеяло снежными метелями. Она провела в тамбуре около часа, хотя могло показаться, что целую жизнь, и ей мучительно хотелось согреться. Скрипевшие злым сибирским ветром сквозняки острым своим краем забирались под полы перелицованного ватника, холодными струйками стекая в валенки, лапая холодными ладошками за босые ноги Оксаны.
-- Всё Жень, - забывается, - Оксана едва разжала посиневшие от холода губы. - Человек ко всему привыкает, со всем смиряется. У человека в сердце любви всегда больше чем боли. А боль перетерпеть можно. Я не перетерпела - а видишь, живу как-то....
В раскачивающемся под стук колёс вагонном тамбуре насмешливо прозвучали отголоски её слов, тихих и напрасных. Оксана поплотнее запахнула полы своего ватника и совсем дрожа от холода, добавила:
-- Как-то всё....
Замявшись, она смазала слова, объяснившие бы Малахову всю несправедливость происходящего. Дробный, дребезжащий стук вагонных колёс, будто смеясь над ней, не умеющей озвучить боль своей души, резко рвался к холодным таёжным равнинам. Они помолчали, переживая каждый о своём, и это своё для каждого из них было неожиданное и обидное.
-- Выходит, Сашка пять уже отсидел? - спросил Малахов, с обидой понимая, что дружок юности для него теперь - отрезанный от жизни ломоть. Не может подполковник водить дружбы с зэком. Не положено.... По уставу. Но для него сейчас было проще говорить о Сашке, чем искать подходящие слова, чтобы утешить Оксану. Ему тоже неожиданно стало холодно.
-- Почти пять, - сказала Оксана. - И я пять в поселении. Это не тюрьма, но.... Нет, это не тюрьма.
-- Не так это всё, - сказал Женька, тихо, так чтобы его слова смогла услышать одна Оксана. - Да разве за это я воевал? Как же это они не разобравшись? Ведь неправильно....
Оксана пожала плечами - Женькино сочувствие больше походило на удивление. Какая, по сути, разница? - чужая жалость стелет мягко, да спать на ней больно жёстко. Для неё чужое сочувствие было зеркальной витриной в магазине - видеть видишь, а потрогать нельзя. И купить денег не было. А её жалели, очень часто жалели. Но было в этой жалости, что-то саднящее, остро колющее. В каждой жалости для Оксаны было жало.
-- Нет, Женя, за это все воевали. Лес, когда рубят, щепки обязательно летят. Я ведь предала - жить мне захотелось. Смерть списали, вот видишь - живу.
-- Но ведь неправильно. Неправильно всё, - возмутился Женька. - Ты ж не продала? Душу не продала? Ведь так? Ведь ты же не виновата, что так всё....
-- Непонятно ты говоришь, - зевнула Оксана. Женька и вправду говорил слишком путано и непонятно. Душа? О чём это он? Не было такого понятия или определения в трибунальных статьях. Как и не было души во всех людях, которые были на войне. Смерть была и жизнь. Где ж здесь место между ними для души найти?
Говорили они сейчас о разном, совершенно не понимая друг друга.
А Малахов неприятный в своей колкой, обоюдоострой жалости вздыхал, не желая признавать самого обычного, давно ставшего для Оксаны простой обыденностью - в жизни нет, и не было той справедливости, о которой так сожалел Женька. Да и ему с этой жалостью было уютно и удобно, как зимой у нагретой печки. И всё у Женьки было просто и понятно, будто бросил он мимоходом стёртый пятак в кепку нищего. Не верила она ему, совсем не верила.
-- Непонятно, - сказал Малахов, немного погодя. - А в чём твоя вина? Ты ж ни в чём не виновата.
Сказал он всё это как-то неуверенно, будто брезгливо поморщился. Блядь и невиноватая? Оксане сразу стало холодно и одиноко.
-- Это же суд решил, - покачала головой она. - Могли бы и в лагерь отправить, как и Сашку, лет на десять - так нет же, пожалели.
Оксана, сгорбилась, присев так, чтобы ватник полностью прикрыл её голые ноги.
-- Если подумать, так страшно становится. Не выйди тогда Сашка к нам в Кёнигсберге, быть бы ему, как и тебе, Женя - полковником. А мне бы - на солнечный Магадан, за измену Родине, сотрудничество с фашистами через действие. А так Сашка сам сел, а меня спас. Поселение это ещё ничего - жить можно.
Малахов, напряжённо слушавший Оксану, всмотрелся и, наконец, увидел ранние морщины на её ещё молодом лице. Коротко стриженые волосы давно немытые, не расчёсанные в просвете вагонного тамбура были похожи на свалявшуюся паклю. И глаза у Оксаны были несытые, выделявшиеся на овале её лица, светлым своим заплаканным блеском.
-- Может помочь, чем Оксана? - спросил Женька, навскидку вспоминая, сколько денег он оставил в портмоне после вчерашней пьянки.
-- Да не надо, - махнула рукой Оксана. - Есть у меня деньги, иначе бы не ехала к Сашке. Никак ты мне не поможешь. Но всё равно спасибо.
Она со стыдом вспомнила, как про себя выла от обиды, когда Малахов спросил у неё про Сашку. Как клялась, что живёт невыносимо, плакала, доказывала что-то своё, выбирала слова.... Теперь ей показалось, что делала она это перед совершенно чужим человеком и совсем напрасно. А были ли вообще эти свои? Последние свои для неё умерли ещё тогда, в сорок первом, на узких Торжеуцких улочках, до последнего своего вздоха, до последнего патрона, не давая немецкой мотопехоте прорваться к беззащитному аэродрому, где она всё ещё ждала Сашку с непонятной надеждой наблюдая за небом сквозь клубы дыма.
Потом были только чужие.
Оксана потопталась на месте, разгоняя застывшую от холода кровь, и с завистью посмотрела на тёплую шинель Малахова. Сейчас бы набросил бы он шинель на плечи поверх ватника или отпустил её грешную душу на покаяние с холода. Плацкартный вагон уже не казался ей душным, и не так уж сильно там воняло. Свобода холодных вагонных тамбуров её больше не манила.
-- А почему ты в первый раз к нему на свидание? В первый раз за пять лет, это, что по закону?
Мысли Оксаны испачкались неприятным матерным ругательством - Женька, будто хорошо осведомлённый следователь на дознании задавал вопросы, от которых ей оставалось лишь краснеть.
-- Нет, Жень, нет, - как-то потерянно сказала Оксана. - По закону свидание раз в год. Так ведь это ж не в ближний свет. Да и меня раньше не отпускали.
Она соврала. Она не могла сказать, что у неё, там, - в Омске, денег не было даже на папиросы и курила она там злой вонючий, едко щиплющий в горле самосад. И если б не Бозя, поселенка из "отсидевших" блатючек, не видать ей Сашку ещё лет пять. Тоже ведь пожалела её.... Но сказать про это Малахову она не могла.