Явка привела Михаила на Покровскую 25. Дверь открыл хорошо одетый молодой человек, с аккуратно подстриженными бородой и усами и черной, с ранними пролысинами, головой.
— Могу я узнать у вас адрес зубного врача?
— Врач принимает только по пятницам.
— Я привез вам привет от Сократа.
— Жду уже третий день.
— Сколько будет семью восемь?
— Девяносто девять.
— Ну, что же, давайте, знакомиться, — сказал молодой человек, вводя гостя в комнату.
— Владимир Адоратский.
— Михаил Заводской.
Адоратский пригласил Михаила в свой кабинет (он жил в квартире отца — старого казанского адвоката). Первое, что бросалось в глаза в комнате, — книги. Они занимали два больших шкафа, аккуратными стопками лежали на столе и на тумбочке. Михаил с уважением погладил красивые книжные корешки.
Усадив гостя в кресло, Адоратский стал рассказывать. Совсем недавно он вернулся из-за границы, куда уехал весной, сразу же после окончания Казанского университета, уехал для того, как он сам выразился, чтобы закончить трудную работу разрушения обманов. В Женеве познакомился с Лениным, слушал его выступления, усердно читал нелегальную литературу, протоколы II съезда. В Казань вернулся большевиком. Приехал нагруженный грудой картонок, альбомов, бюваров. Все они были склеены из тончайшей бумаги особым клеем. Достаточно было такой картон размочить в теплой воде, как листки легко отделялись друг от друга. Просушив, их можно было свободно прочесть.
От заграничных новостей перешли к казанским делам. d прошлом году жандармы трижды громили эсдековский комитет: в марте, апреле и декабре. После последнего провала работа в городе замерла. Рабочих в Казани мало, в основном пришлые из деревень. Стачки редки и вялы. Более активны студенты. В здешние институты, особенно в университет, съезжаются неблагонадежные со всей России, те, кого не принимают в столичные университеты. Но сейчас студенты разъехались на каникулы…
Михаил исшагал город вдоль и поперек. И не столько по синим булыжникам Грузинской и Воскресенской улиц, сколько по гнутым улочкам окраинных слобод.
Потянулись нити на заводы Алафузова и Крестовникова. Здешние рабочие менее дерзки, чем на юге, но возмущение зрело и у них.
Оно бродило и томилось в людях. Уже в открытую ругали войну, бездарных генералов и министров, а иногда и к высочайшему имени добавляли крепкое словцо.
К вечеру у Михаила гудели от усталости ноги, но он был доволен: каждый день находил все новых и новых друзей.
— Ты прямо магнит какой-то! — восторгался Адоратский, видя, как Вилонов обрастает людьми.
— Подожди, мы еще разбудим твою сонную Казань.
В конце августа стали съезжаться студенты. Зашумела Марусовка — веселая студенческая слобода. Теперь Михаил целыми днями пропадал здесь, в этом странном городке. Постройки Марусовки в беспорядке лепились друг к другу, образуя бесконечные переулки, закоулки, дворы. Все здесь было щелистое, кривобокое, облупленное. Селились тут будущие и бывшие люди: начинающие артистки, бедные швеи, спившиеся неудачники, дешевые проститутки. Но в основном это было царство студентов. Они снимали углы, чуланы, чердаки словом, все, что можно было снять. Марусовка прельщала их дешевизной и близостью к университету. Сюда старались реже совать свой нос полицейские и жандармы.
Михаилу нравилась студенческая вольница, веселая, дерзкая, увлекающаяся. Он приходил сюда с удовольствием. Начинались споры об университетских порядках, о войне, о революционных партиях, о книгах… Где самое шумное сборище там и Михаил. Но были и долгие разговоры наедине. И всегда, о чем бы ни шла речь, была песня. Вместе со студентами Михаил подхватывал:
В сентябре комитет восстановили. В него вошли Вилонов, Адоратский, Кулеша, Дамперов, Попов. Дали друг другу новые клички. Дамперов стал «Робеспьером», Попов «Славянином», Адоратского за аккуратность и пристрастие к немецкой литературе (он в подлиннике читал Фейербаха и Гегеля) назвали «Немцем». Вилонову дали кличку «Шварц», но она не привилась: все по-прежнему звали его Михаилом.
У каждого были свои обязанности. Главного не было. Но как-то само собой получилось, что Вилонов стал центром комитета. К нему уважительно прислушивались, с ним советовались, потому что почти всегда у него было лучшее решение. С ним любили работать, хотя это было и нелегко: он не давал спуску ни себе, ни другим. В любую погоду шел на край города на собрание, мог сутками просидеть за гектографом. Все, что мог делать, делал сам. И если о чем-нибудь просил другого, отказа не было. С ним было интересно. Он ничего не делал равнодушно, и его увлеченность передавалась товарищам.