Из письма Вилонова жене:
«…Вчера Максимыч читал новую повесть из крестьянской жизни. Прекрасная во всех отношениях вещь, да еще в его собственном чтении, четко и ясно выделяющем характеры отдельных лиц…»
Южный вечер. Терраса, освещенная лампой. Окающий басок Горького, звучащий на фоне неумолкающего шума Средиземного моря. Заключительный аккорд повести:
«…И уж нет между нами солдат и арестантов, а просто идут семеро русских людей, и хоть не забываю я, что ведет эта дорога в тюрьму, но, вспоминая прожитое мною этим счастливым летом и ранее, — хорошо, светло горит мое сердце, и хочется мне крикнуть во все стороны сквозь снежную тяжелую муть: «С праздником, великий русский народ! С воскресеньем близким, милый!»
Горький конфузливо отмахивается от комплиментов.
«— Вот некоторые критики говорят, что Горький стал похож на сказочного дурачка, который пляшет на похоронах.
Другие даже так — Максим Горький превратился в Максима Сладкого… Любят пострадать наши русские интеллигенты. А я не хочу участвовать в этом хоре, поющем панихиду российской революции. Сейчас задача литературы — расшевелить, потрясти, бросить вызов, ворваться освежительной струей. Внушить людям любовь и веру в жизнь, научить людей героизму. Нужно, чтобы человек понял, что он господин и творец мира… Мне чужд человек, который все стонет, плачет, отрицает и не видит впереди ничего, за что стоило бы драться.»
Они часто общались. О многом разговаривали друг с другом. И тогда, когда Вилонов жил на Спиноле, и позднее после приезда Марии. Не все сейчас в их отношениях можно восстановить. Почти через двадцать лет Горький написал о Вилонове очерк. Писал по памяти — некоторые детали в нем неточны. Возможно, через много лет писатель видел Вилонова несколько иначе, чем в 1909 году. Да и понимал он людей всегда по-своему: что-то додумывал в них, на что-то не обращал внимания. И все-таки стоит привести несколько отрывков из горьковского очерка.
«…Он был создан природой крепко, надолго, для великой работы. Монументальная, стройная фигура его была почти классически красива.
— Какой красивый человек! — восхищались каприйские рыбаки, когда Вилонов, голый, грелся на солнце, на берегу моря.
Правильно круглый череп покрыт темным бархатом густых, коротко остриженных волос, смуглое лицо хорошо освещено большими глазами, белки — синеваты, зрачки — цвета спелой вишни; взгляд этих глаз сначала показался мне угрюм и недоверчив. Лицо его нельзя было назвать красивым: черты слишком крупны и резки, но, увидав такое лицо однажды, не забываешь никогда. На бритых щеках зловеще горел матовый румянец туберкулеза.
Меня, привыкшего слышать личные выпады и едкие колкости нервозных людей, Вилонов очень радостно удивил сочетанием в нем пламенной страстности с совершенным беззлобием.
— Ну, а чего же злиться? — спросил он Меня ё ответ на мое замечание. — Это уж пусть либералы злятся, меньшевики, журналисты и вообще разные торговцы старой рухлядью. — Помолчал и довольно сурово прибавил: — Революционный пролетариат должен жить не злостью, а ненавистью…
Разговориться с ним трудно мне было, первые дни он не очень ладил со мной, смотрел на меня недоверчиво, как на некое пятно неопределенных очертаний. Но как-то само собою случилось, что однажды, кончив занятия в школе, он остался обедать у меня, а после обеда, сидя на террасе, заговорил с добродушной суровостью:
— Пишете вы — неплохо, читать вас я люблю, — а не совсем понимаю. Зачем это возитесь вы с каким-то человеком, пишете его с большой буквы даже? Я эту штуку, «Человек», в тюрьме читал, досадно было. Человек с большой буквы, а тут — тюрьма, жандармы, партийная склока! Человека-то нет еще. Да и быть не может — разве вы не видите?
Когда я сказал ему, что для меня вот он, Вилонов, уже Человек с большой буквы, он, нахмурясь, отмахнулся рукой и протянул:
— Ну-у, что там? Таких, как я, — сотни, мы — чернорабочий народ в революции, у нас еще не все… в порядке. А отдельные фигуры, вроде Ленина, Бебеля, — не опора для вашего оптимизма. Нет, не опора.
Он отрицательно покачал бархатной головой, закрыл глаза и потише, отрывисто произнес: