Но теперь он не расправился, мышцы его были надуты, и дыханья было не слышно у поручиковых губ. Он стал рассматривать разводную площадь, и она оказалась незнакомой ему. По крайней мере он никогда не замечал раньше карнизов на окнах красного казенного здания и мутных стекол.
Круглые булыжники мостовой были не похожи один на другой, как разные братья.
В большом порядке, в сером аккурате, лежал солдатский С.-Петербург с пустынями, реками и мутными глазами мостовой, вовсе ему незнакомый город.
Тогда он понял, что умер.
8
Павел Петрович заслышал шаги адъютанта, кошкой прокрался к креслам, стоявшим за стеклянною ширмою, и сел так твердо, как будто сидел все время.
Он знал шаги приближенных. Сидя задом к ним, он различал шарканье уверенных, подпрыгиванье льстивых и легкие, воздушные шаги устрашенных.
Прямых шагов он не слыхал.
На этот раз адъютант шел уверенно, он подшаркивал. Павел Петрович полуобернул голову.
Адъютант зашел до середины ширм и склонил голову.
— Ваше величество. Караул кричал подпоручик Киже.
— Кто таков?
Страх становился легче, он получал фамилию. Этот вопроса адъютант не ждал и слегка отступил.
— Подпоручик, который назначен в караульную службу, ваше величество.
— Для чего кричал? — император притопнул ногой. — Слушаю, сударь.
Адъютант помолчал.
— По неразумию, — лепетнул он.
— Произвесть дознание и, бив плетьми, пешком в Сибирь.
9
Так началась жизнь подпоручика Киже.
Когда писарь переписывал приказ, подпоручик Киже был ошибкой, опиской, не более. Ее могли не заметить, и она потонула бы в море бумаг, а так как приказ был ничем не любопытен, то вряд ли позднейшие историки даже стали бы ее воспроизводить.
Придирчивый глаз Павла Петровича ее извлек и твердым знаком дал ей сомнительную жизнь — описка стала подпоручиком без лица, но с фамилией.
Потом в прерывистых мыслях адъютанта у него наметилось лицо, правда — едва брезжущее, как во сне. Это он крикнул «караул» под дворцовым окном.
Теперь это лицо отвердело и вытянулось: подпоручик Киже оказался злоумышленником, который был осужден на дыбу или, в лучшем случае, кобылу — и Сибирь.
Это была действительность.
До сих пор он был беспокойством писаря, растерянностью командира и находчивостью адъютанта.
Отныне кобыла, плети и путешествие в Сибирь были его собственным, личным делом.
Приказ должен быть выполнен. Подпоручик Киже должен был выйти из военной инстанции, перейти в юстицкую инстанцию, а оттуда пойти по зеленой дороге прямо в Сибирь.
И так сделалось.
В том полку, где он числился, командир таким громовым голосом, который бывает только у совсем потерянного человека, выкликнул перед строем имя подпоручика Киже.
В стороне уже стояла наготове кобыла, и двое гвардейцев захлестнули ее ремнями в головах и по ногам. Двое гвардейцев, с обеих сторон, хлестали семихвостками по гладкому дереву, третий считал, а полк смотрел.
Так как дерево было отполировано уже ранее тысячами животов, то кобыла казалась не вовсе пустою. Хотя на ней никого не было, а все же как будто кто-то и был. Солдаты, нахмуря брови, смотрели на молчаливую кобылу, а командир к концу экзекуции покраснел, и его ноздри раздулись, как всегда.
Потом ремни расхлестнули: и чьи-то плечи как будто освободились на кобыле. Двое гвардейцев подошли к ней и подождали команды.
Они пошли по улице, удаляясь от полка ровным шагом, ружья на плечо, и изредка посматривали косвенным взглядом, не друг на друга, но на место, заключенное между ними.
В строю стоял молодой солдат, его недавно забрили. Он смотрел на экзекуцию с интересом. Он думал, то все происходящее — дело обыкновенное и часто совершается на военной службе.
Но вечером он вдруг заворочался на нарах и тихонько спросил у старого гвардейца, лежащего рядом:
— Дяденька, а кто у нас императором?
— Павел Петрович, дура, — ответил испуганно старик.
— А ты его видел?
— Видел, — буркнул старик, — и ты увидишь.
Они замолчали. Но старый солдат не мог заснуть. Он ворочался. Прошло минут десять.
— А ты почто спрашиваешь? — вдруг спросил старик у молодого.
— А я не знаю, — охотно ответил молодой, — говорят, говорят: император, а кто такой — неизвестно. Может, только говорят…
— Дура, — сказал старик и покосился по сторонам, — молчи, дура деревенская.
Прошло еще минут десять. В казарме было темно и тихо.
— Он есть, — сказал вдруг старик на ухо молодому, — только он подмененный.