Досуг Павел Николаевич посвящал переводам немецкой поэзии, и хотя переводы не печатали, благодаря им он ощущал себя причастным к мировой культуре.
Полиглотом он сделался сам того не желая. И причиной тому была Сабина Георгиевна Новак, мать его жены. Четырнадцать лет назад, когда он впервые переступил порог их дома на бульваре Конституции, в то время еще носившем славное имя Пятидесятилетия СССР, ей хватило одного взгляда, чтобы раз и навсегда составить себе мнение о Павле Николаевиче. В этом взгляде было столько величественного пренебрежения, что юный Павлуша втянул голову в плечи и поперхнулся жидким чаем, которым его поили на кухне. В разговоре с дочерью Сабина Георгиевна позднее употребила обидное слово «тритон». «Где ты выловила этого тритона? — спросила она упрямо молчавшую дочь Евгению, после того как Павлуша удалился. — Я бы на твоем месте крепко подумала, прежде чем выходить за него замуж».
Дочь, однако, пренебрегла ее мнением. Некрасивая, рано расплывшаяся, с жидкими волосами и веснушчатой кожей — веснушки были у нее даже на бедрах, — она держалась за своего Павлушу обеими руками. Тем более что он был единственным, кто обратил на нее внимание.
Теща стала сущим проклятием для Павла Николаевича, потому что видела его насквозь и без труда угадывала самые чувствительные места зятя. При всем своем немногословии она держала его в постоянном напряжении, и если уж что-то произносила, то это запоминалось надолго. Про себя он звал тещу Гильотина или Центурион — в зависимости от настроения.
За едой Павел Николаевич любил порассуждать о политике в свете последних событий. Но едва он заводил речь, допустим, о европейском вояже славного генерала Лебедя, как Сабина Георгиевна подсекала его на взлете:
— В отличие от вас, Павлуша, к тридцати восьми годам генерал, вероятно, уже научился пользоваться ножом и вилкой!
Ел Павлуша действительно безобразно — но ничего не мог с этим поделать.
Сопел, чавкал, брызгался и вдобавок как-то по-особому выкручивал руку с вилкой, так что куски с нее то и дело шлепались обратно в тарелку. При этом аппетит у него был волчий и волчья же неразборчивость в еде. Он поглощал все, что перед ним ставили, а насытившись, оскорбленно надувал пухлые белые щеки, обрамленные редкой, тинистой какой-то бородкой, и уединялся со своими самоучителями.
За сербо-лужицкий он взялся, когда Сабина Георгиевна сообщила, что уже свыше шести месяцев его семья фактически живет на ее деньги, и хотя она не в претензии, но у мужчин есть определенные обязанности.
Если бы такое было возможно, Павел Николаевич с наслаждением вызвал бы пожилую даму на дуэль. И уж точно не стал бы стрелять в воздух.
Вместо этого он побросал в портфельчик листки с отпечатанными переводами из «Лос-Анджелес тайме» и «Пари суар» и поехал, в редакцию газетки «Телеграф», чтобы еще раз услышать, что денег нет и до конца месяца не предвидится.
Крыть было нечем. Приходилось возвращаться в постылый дом, где негде было спрятаться от насмешливых взглядов Сабины Георгиевны — только разве, погрузившись в дебри сербо-лужицкого наречия.
Но и здесь он не находил успокоения. Едва теща скрывалась в своей комнате, как на смену ей являлся Степан. Кто бы мог подумать, что этот небольшой исчерна-седой пес на коротких крепких лапах, с торчащими ушами и хвостом-морковкой, с несоразмерно большой головой и карими непроницаемыми глазами, мог полностью разделять мнение своей хозяйки! Степан неподвижно усаживался напротив Павла Николаевича и глядел на него в упор. Когда взгляды их встречались, пес медленно обнажал сахарно-белые влажные клыки, казалось, позаимствованные у гораздо более крупной и свирепой твари. «Выживает! — с ненавистью думал Павлуша. — Гнусная скотина!» В ответ Степан, словно читая мысли, едва слышно рычал, и от этого звука, напоминающего голубиное воркование, но на две октавы ниже, у Павла Николаевича холодели колени.
Невзирая на все эти происки, он оставался чрезвычайно высокого мнения о себе и с годами все больше укреплялся в мысли, что его способности и энергия остаются невостребованными в этой стране. Под его деловитостью и кипучей энергией скрывалась могучая славянская лень, и поэтому, за что бы он ни хватался, все шло прахом, расползалось и уходило в песок. Он пробовал себя в журналистике, издательском бизнесе, в торговле и рекламе — и везде его ожидали разочарования. Только жена все еще верила в его хватку и удачу, сам же Павел Николаевич твердо решил для себя, что лишь перемена климата и часового пояса может благотворно изменить его жизнь. Горделиво встряхивая неопрятно зачесанной наверх светло-русой вьющейся шевелюрой, он говорил, слегка картавя и проглатывая гласные, когда жена жаловалась на очередные дыры в бюджете:
— Я, Евгения, устал толкаться у корыта бок о бок с жадными и тупыми свиньями. Что я могу сделать, если все умные и интеллигентные люди давным-давно уехали? С кем тут можно иметь дело? Из всех, кого я знаю, только твоя матушка не ужилась в Америке и вернулась — но этим все сказано. О ней.
Павлуша хмурился, дробно постукивал пальцами по крышке стола, как бы выражая недоумение, что его отвлекают от серьезного дела пустой суетой, и кончалось тем, что жена обращалась к матери.
Теща Павла Николаевича, прозванная им Гильотиной, вернулась из Штатов давно, еще в семьдесят третьем, но денежки у нее водились и по сей день благодаря регулярным переводам от брата, весьма обеспеченного господина из Нью-Джерси, совладельца фирмы «Джей Эф Ди электронике». Кроме того, время от времени она отправлялась навестить родню, которая оплачивала ей дорожные расходы, и еще три года назад Павлуше пришлось тащиться в Москву, чтобы встретить возвращающуюся тещу. Унизительную схватку с ее пятью чемоданами в Шереметьево он запомнил на всю жизнь, поскольку Гильотина не пожелала потратиться на носильщика.
Сабина Георгиевна действительно в чем-то походила на прогрессивное изобретение французского гения. Рослая, с выражением какой-то потусторонней сосредоточенности на еще не увядшем лице, в одежде предпочитавшая темные тона, она была наделена убийственным сарказмом и фантастической прямолинейностью.
Хуже всего было то, что Павел Николаевич постоянно оказывался в материальной зависимости от нее, и это его страшно угнетало. Никаких шансов вернуть якобы взятое взаймы у него не было.
С тещиной Америкой история была довольно мутная. Известно было только то, что Сабина в свое время отсидела, освободилась в пятьдесят четвертом, а в шестьдесят четвертом, на последнем издыхании хрущевской оттепели, выехала в Штаты — дабы воссоединиться с братом, оказавшимся за океаном еще до войны.
Последнее обстоятельство помогло, иначе с отъездом были бы большие проблемы.
Женя родилась уже там, но об ее отце Сабина Георгиевна не упоминала ни словом, будто его и не было в природе.
Девять лет теща прожила в Нью-Йорке под крылом у состоятельного братца, обеспечившего ее приличной работой и жильем. Много, по ее словам, путешествовала по стране, при этом, однако, так и не сменив гражданства. Как уж это ей удалось — один Бог знает. Однако в семьдесят третьем бросила все и вернулась сюда — одна, с малолетней дочерью и незначительной по американским меркам суммой денег. Павлуша не верил бредням про ностальгию и в прирожденное отвращение к американскому образу жизни. Гораздо более правдоподобной, зная характер тещи, ему представлялась версия о том, что братец вдруг вознамерился выдать Сабину Георгиевну замуж за своего делового партнера, в результате та взбунтовалась вплоть до разрыва отношений и сбежала.