Выбрать главу

Так вот, получалось — она ушла по его делам, а он встал. Держась за стенку и шаркая тапочками, добрел до стола. Как он сумел открыть ящик? Ведь надо было нагнуться, а ящик набитый, тяжелый. Значит, сумел. Преодолевая практически непреодолимую немощь. И все для того, чтобы тупым карандашом процарапать ей еще и это. Сам-то! Сам! Из деревни Пердюки, в Москву приехал мальчишкой в тридцать третьем. Говорил, не знал, что такое сахар. Самое смешное — того босого мальчика она даже любила. И если муж всегда оставался Свинцовым и только, даже в мыслях — человек-фамилия, то мальчик был Петя. Фотографий никаких, естественно, не было, но однажды, после аппендицита, она его зачем-то нарисовала. Была у нее неосуществленная страсть — рисование. Пара-тройка березово-осиновых пейзажей висели у внука, он сам, фломастерный, сидел на горшке с выпученными от старания глазами. И некто Петя. Лучшее ее баловство.

Очень спокойно, почти облегченно подумалось, что ей ничего не стоит разломать эту конструкцию, которая называется «приватизация» и «завещание». Сладко подумалось, как она сметет это все с лица земли. Без напряга вошли в верхний слой памяти телефоны, фамилии, должности. Как все будет просто!

Она набрала номер сына Свинцова.

— Слушай, Филипп, — сказала она, — я разбирала бумаги и нашла распоряжения отца. Я думаю, ты в курсе. Я съеду на следующей неделе, после девяти дней. Пока! — и положила трубку.

Телефон тут же стал звонить, она не сомневалась, что это сын, что, может, он приготовил какие-то жалкие слова, может, просит ее не прикасаться больше к вещам, может, еще что, но Лилия Ивановна трубку не брала. Она знала, что совершила глупость, что эта глупость на конкурсе красоты глупостей заняла бы первое место, но знала она и другое: рухнуло что-то большее, чем квартира, и обнаружилось что-то большее, чем, может быть, сама жизнь. Хотя что есть большее? Бог? Но нет! Бога оставим в покое. Воистину это тот самый случай, когда не Его это дело, не Его… Она еще не способна до конца сформулировать. Ее еще обдувает сзади бездна, а впереди у нее сумрак ничего. Красивая, сволочь, жуть.

Надо было сжечь письмо.

Получилось все весьма ритуально. Она сжигала его на индийском подносе, который подарила ей Астра на пятидесятилетие. Поднос изображал из себя серебро, был по этому поводу чванен, но Лилия Ивановна его любила именно за эту его попытку выбиться в люди по фальшивым документам. В сущности, все такие. У каждого что-то скраденное: у кого — национальность, у кого образование, а у некоторых — сама жизнь. Любимый писатель молодости говаривал — жизнь взаймы. Но Боже, какое изысканное было это взаймы у них! Бумага горела плохо и пахла болезнью. Запах провоцировал и гневил. «Я что? Совсем полная идиотка? Или только частями? С какой стати я должна отсюда уходить?» Но в дым улетали все эти мысли, ибо были они не те… Потом она растирала по подносу пепел, разукрасилось фальшивое серебро черной грязью, когда вымыла, обнаружила: поднос засверкал, засветился. «Какая же ты гадина! — думала о подносе Лилия Ивановна. — Я на тебе жизнь сожгла, а тебе хаханьки!»

Между прочим, все время звонил телефон, но она не подходила. Ей казалось, что это Филипп, но ведь ей больше нечего было ему сказать.

На девять дней пришли только Филипп и Майка. Это было неожиданно. Готовилась ведь как на маланьину свадьбу.

Никто не пил. Лизнули рюмки, как говорила покойная мама, ради блезира. Именно этим словом мама ворвалась и села рядом, мест-то за столом навалом. Присутствие мертвой в отсутствие живых не казалось странным, не виделось мистическим, а выглядело вполне естественно и даже правильно. Лилия Ивановна нервничала на похоронах, ожидая, что может прийти первая жена. В конце концов это было бы по-человечески, со Свинцовым она прожила большую часть жизни. Но той не было. Лилия Ивановна оскорбилась ее отсутствием, но ей объяснили: микробиолог на каком-то симпозиуме в Австралии, и Филипп решил не срывать матери мероприятие. Тем более — такое расстояние. Лилия Ивановна стала думать: бывшая придет на девять дней. Первая жена и сейчас не пришла. Филипп уже ничего не объяснял, а вот покойная мама пришла и села.

— У меня такое ощущение, — сказала Лилия Ивановна дочери, — что здесь сейчас бабушка. Ты хорошо ее помнишь?

— Хорошо, — с удивлением ответила Майка. — Нормальная была бабуля, только очень храпела.

Разговор потек в этом направлении — о старческом храпе, потом о детском, который тоже есть, но он не злит, а умиляет. Застопорились на этом. Одни и те же проявления — забывчивость, неопрятность, неуклюжесть — у детей милы, а стариков убить хочется.

Майка говорила об этом громко, даже с каким-то вызовом, Филипп молчал, но криво улыбался, и мама криво улыбалась, получалось, что речь идет как бы о Лилии Ивановне, она тут одна бабушка-старушка, и вот, не называя ее, ей показывают, как она никого не умиляет.

— Я не храплю, — сказала она.

— Воистину ты — ты! — воскликнула Майка. — Ты не допускаешь, что речь может идти не о тебе, если речь вообще о ком-то идет.

«Получай, фашист, гранату», — подумала Лилия Ивановна, а мама подмигнула ей: знаю, мол, знаю.

— Так когда? — спросил Филипп.

Они уже попили пустого чаю, хотя и конфеты, и печенье, и разное печево стояли на столе. Только мама пальцами прошлась по конфетным одежкам и сказала вызывающе: «Конфекты!» Так она говорила всегда, когда все уже перестали вставлять эту лишнюю и претенциозную букву, намекающую на некий другой язык жизни, где жили люди с более искусными словами, поскольку они сами, люди, были поискусней. Не то что…

— Так когда? — повторил Филипп.

— Днями, — ответила Лилия Ивановна. — Дай мне собраться.

Когда закрылась за ним дверь, возьми и скажи скорей себе, чем Майке: «Он что, ждал, что я прямо сейчас съеду?»

— Ты про что? — спросила дочь.

«Ну да, — подумала Лилия Ивановна, — ей еще предстоит узнать».

— Тебе предстоит узнать, — сказала со всем возможным к случаю спокойствием.

Его было бы больше, не торчи в прихожей мама, которая шла как бы на выход, но замерла с руками калачиком. Так уже никто не держит руки под грудью, они всегда заняты, руки, они все время в движении, суете. Какой из них калачик?

— Дочь! — сказала Лилия Ивановна. — Я тут не прописана, как ты знаешь… И потому съезжаю туда, где прописана. Не поссоримся?

Конечно, слово произносимое надо выверять лучше. Прежде чем что-то ляпнуть, хорошо бы слово посмотреть на свет, попробовать на зуб. Неплохо бросить слово в кипяток и посмотреть, каково оно в кипении, не распадается ли на буквы, а потом быстро достать шумовкой и кинуть в морозильник, наблюдая за шипением, возникновением паров и силой запаха. Но где же взять на все это время, когда двое дышат друг другу в лицо, а третья — мама — притулилась сбоку, и теперь у нее уже кисти замочком, а большие пальцы быстро-быстро — так просто не бывает в живой жизни — крутятся друг вокруг друга.

Не выверенным в эксперименте оказалось слово «поссоримся». Оно-то и пошло в рост. И еще как! Крик стоял такой, что Лилии Ивановне тут же заложило уши, и она, господне благословение, перестала слышать. Вообще. Но видеть стала как раз лучше. В открытом криком рту дочери свинцово посверкивали пломбы, оказывается, их там много, а она уже и не знала. Непристойно мокрый язык опенился слюной, и Лилия Ивановна подумала: «Надо было умереть пять минут тому назад».

— У тебя и молочные зубы были плохие, — сказала она невпопад, потому что была в пограничном состоянии, уже и не жизни, но еще и не смерти.

В таком состоянии людей берут голыми руками и делают с ними что хотят.

12

Время сдвинулось, и в игру во всю молодую мощь вошла Майка. Распаленная, она взяла квартирное дело в свои руки. Она просто отодвинула мать в сторону растворяющейся бабушки, которая то ли от крика, то ли от слюнных брызг истончилась, извяла, а потом и исчезла где-то в складках висящих в прихожей пальто.