Вглядевшись внимательнее, мы увидели поросенка. Белый, чистенький, розоватый, он, быстро перебирая ногами, будто катился к нашей траншее, низко опустив рыльце, спокойно похрюкивая и не обращая ни на кого внимания.
Немец старался обойти поросенка и заходил сбоку. Но тот прорывался вперед и сейчас уже бежал вдоль фронта, издеваясь над немцем и явно прибавляя ходу. Мне показалось, они довольно долго неслись вдоль траншеи: немец - чуть ближе, поросенок - подальше. На немце была кепка с длинным козырьком, которая чудом держалась на голове, а длинные худые ноги, казалось, вот-вот выскочат из коротких сапог с широкими голенищами.
С той и другой стороны за поросенком и бегущим за ним немецким солдатом с интересом наблюдали десятки глаз. Мы высунулись из траншеи. Комиссар даже подпрыгнул, у него захватило дух, и он с хрипом и досадой прокричал:
- Смотри, ребята, не упусти поросенка. Сам бог дает!
Но немец прибавил прыти и в несколько прыжков обошел поросенка. Тот теперь уже бежал к немцам, а комиссар кричал:
- Не выпускай его, ребята! Стреляй, сукины сыны!
Я бросился к часовому, выхватил у него из рук винтовку, загнал патрон в патронник, приложился, прицелился в немца, нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Стараясь оправдаться, я крикнул комиссару:
- Осечка!
Тот ответил коротко:
- Растяпа!
Я перезарядил винтовку, снова прицелился и, когда произошел выстрел, услышал вокруг пальбу и увидел, как земля вокруг бегущего солдата взрывается рикошетами.
Немец прыгал через воронки, уже забыв о поросенке, стараясь унести ноги подобру-поздорову. А поросенок все так же деловито и сосредоточенно, не отвлекаясь по сторонам, катился по полю, наклонив рыльце и обнюхивая перед собой талую, медленно просыхающую землю.
Стрельба прекратилась, когда немец, будто споткнувшись обо что-то, резко пригнулся, сделал несколько неуверенных, неуправляемых шагов и упал. В это время поросенок укатился в траншею, и больше мы его, конечно, не видели.
Убитый лежал на бугре, на виду у всех, широко раскинув руки в стороны и неестественно подтянув под себя одну ногу. Тут-то немцы и начали стрелять. Наши дружно ответили, хотя команду "Прекратить огонь" было отчетливо слышно каждому. Какое-то время весь передний край трещал беспорядочными выстрелами.
В нашу траншею влетело несколько мин и снарядов. К счастью, никого не задело. Стрельба мало-помалу затихла.
Замкомбат кипел от досады:
- Обормоты вы! Оглоеды! Вот вы кто! Ротозеи! Потом, успокоившись, стал укорять:
- Какого поросенка упустили! По немцу стреляют... Что, его, немца, есть будешь?! Солдаты оправдывались:
- Так ведь жалко поросенка-то, товарищ старший лейтенант!
- Ведь он такой маленький... Бежит, не зная куда, будто ребенок!
Комиссар был доволен.
- Ладно, товарищ Логунов! - сказал он замкомбату примиряюще. - Нашего брата не переделаешь. Такая у нас натура.
Мы воспринимали эти слова комиссара как одобрение, как высшую похвалу.
Под вечер я обошел всю роту и у каждого проверил оружие.
- Чтобы осечек у меня не было! - погрозил я солдатам. - Накажу!
Но поросенок больше не появлялся.
ПОВАР, ПИСАРЬ И СВЯЗНОЙ
Где я видел товарищество, дружбу и взаимовыручку, так это на фронте. И главное, когда было особенно тяжело.
Мы сидели в обороне и голодали. Это было, пожалуй, самое тяжелое время. Солдаты слонялись по траншеям и, хотя отлично знали, что ничего съестного найти нельзя, все чего-то искали, вглядывались в грязную и взмокшую землю, еще не совсем сбросившую с себя зиму.
На ней уже не было снега, но еще не появилось зелени. Унылая земля, изрытая окопами и траншеями, изъеденная, как страшной оспой, воронками от снарядов и бомб, простиралась вокруг. И среди этой всей плывущей и чавкающей под ногами грязи - люди, измученные, серые, такого же цвета, как земля, исстрадавшаяся и усталая от войны.
Мы отлеживались в землянке и, пытаясь скрасить разговорами свою жизнь, несли всякую чушь, чтобы заглушить ощущение голода и боли, внутреннего ожесточения и холода.
- Хорошо Василенко, - говорил писарь роты, которого солдаты называли начальником штаба, - никакого меню, никакой раскладки. Спи себе на здоровье! А всем остальным - плохо.
Василенко был ротный повар. Мой связной (потом таких солдат будут называть ординарцами) - большой любитель выпить и поесть и от этого особенно тяжело переживающий голод - старался в лад писарю пошутить над Василенко:
- Сейчас бы шашлычок... Но шампуры у Василенки заржавели, говорят.
Шутка, явно, не клеилась, и тогда Василенко - маленький, коротконогий, некогда похожий на откормленного розового поросенка, а сейчас морщинистый, с отвисшими щеками - подсел ко мне и начал разговор, будто ни к кому, кроме меня, не обращаясь:
- Эх, товарищ старший лейтенант, что они понимают в кухне! Им любое пойло дай - съедят. А я, бывало, в ресторане, да не где-нибудь, а в Киеве, по рыбным блюдам был спец. Возьмешь, например, цельного судака. Очистишь его через спинку, обмоешь, вспрыснешь белым вином, а потом развернешь и кожицей вниз положишь на плафон. А плафон-то маслом смажешь...
Тут Василенко посмотрел вокруг торжествующе и, увидев, что все затихли и слушают его с вниманием и интересом, продолжил:
- Покропишь этого судака сверху маслом и опять вспрыснешь белым вином. Да что им говорить? - указал он на писаря. - Они небось, кроме самогонки да соленых огурцов, не видели ничего. Потом посолишь, посыплешь перцем и пропустишь в духовом шкафу до мягкости: иначе он сырым будет. Потом-то его в духовой шкаф кладешь только для красоты, что ли, чтобы он корочкой румяной покрылся.
Тут Василенко продолжил:
- Затем переложишь судака этого на металлическое блюдо, на котором он будет подаваться, и заполнишь углубление брюшка гарнирами. Положишь шляпки от грибов. Понимаете? Только одни шляпки. Да отобьешь у них запах, чтобы маринадом не пахли. Положишь раковые шейки, да оливки и корнишоны, да вареную кнель из судака... Эх, товарищ старший лейтенант, картинка, не оторвешься!
Вот когда румяная корочка поверх соуса образуется, вынимаешь все и гарнирчик наведешь: крутоны из белого хлеба, да покрасишь раковым маслом... Не видел ведь связной в жизни ничего такого! А туда же лезет... "У Василенко шампуры поржавели..." Голова у него, у вашего денщика, поржавела! Из нее даже заливного хорошего не сделаешь.
Все сидели тихо и видели этого судака с румяной корочкой, и слюнки текли, и к горлу подступало что-то горькое да сладкое, и хотелось есть и плакать. Связной прерывает тишину:
- Ты мне, Василенко, продукт дай, а приготовить-то дурак может. Ты мне курицу дай; так я ее ощиплю, кишки выброшу. Ну там, картошки, макаронов или консервы, к примеру, положу... Конечно, перцу, лаврового листика... И все заложу, и пусть преет!..
- Так у тебя же все в кашу спаяется! - воскликнул с возмущением Василенко.
- Не бойсь, не спаяется. Помните, товарищ старший лейтенант, обратился связной ко мне как к свидетелю, - когда мы в Перегине стояли, какие обеды я вам готовил?
Я подтвердил. Действительно, о таких обедах можно было только мечтать.
- Да что курица, хоть бы хлебушка досыта... Ну хоть бы понюхать... мечтал писарь.
Ночью меня разбудил ротный повар. Он только легонько прикоснулся к плечу, как я спрыгнул с лежанки. Неуверенно, чуть-чуть мерцающий свет провода больно ударил в глаза. (Для освещения землянки натягивали от стенки к стенке телефонный кабель и с одного конца поджигали.)
- Какого дьявола надо? - спросил я спросонья.
- Товарищ старший лейтенант, это я, красноармеец Василенко. Принес вам покушать.
Я сел, Василенко поставил передо мной котелок, вытер подолом гимнастерки ложку. Я набросился на еду. Потом спросил:
- А сами-то ели?
- А мы там покушали, у них.
- У кого?
- Да у одних тут, у соседей...