А потом, когда ночью ушли, начали тебе руку перевязывать в медпункте, а там, смотрю, от большого пальца ничего не осталось, а указательный будто кто вдоль разрезал. Другой на твоем месте, возьми того же Замкового, месяц в госпитале проволынил бы.
- Ну скажешь тоже, - возразил я ему.
Он забрал мою правую руку в свою ладонь и рассматривал исковерканные пальцы - большой и указательный, а мне стыдно стало оттого, что другой человек рассматривает мое уродство.
Видно было, что Лазарев истосковался по своим. Потому и говорил, говорил о людях, о том, как мы вели себя в боях, кто трусил, а кто нет, кто рвался вперед, а кто отсиживался в укрытиях.
Потом вдруг ни с того ни с сего переметнулся на другой предмет разговора, совсем в другую сторону увел.
- Знаешь, мне один в госпитале объяснял: "Это, - говорит, - хорошо, что тебя ранило. Когда долго не ранит, то сразу убивает, наповал". Выходит, я свою очередь отбыл?
- Значит, - обрадовался я, - сейчас можно спокойно жить?
- А еще этот товарищ говорил: "Хорошо, что бабой не обзавелся, да ребят не наделал". И знаешь, как рассуждал: "Вот, - говорит, - у меня их трое, дак ведь, однако, все время перед глазами стоят, забыть не могу. Вот я их, говорит, - на свет произвести-то произвел, а вдруг меня убьют, куда они без меня-то?"
Я почувствовал хмель, какую-то необъяснимую тоску и любовь к Лазареву, давнему другу, но высказать это ему прямо в глаза не сумел.
- А где мы тебя тогда потеряли? - вдруг вспомнил я. - Все будто шли рядом. Посмотрю, ты на виду, и мне будто весело.
- В овраге. Мне бы, дураку, - объяснил Лазарев, - обойти его, а я туда, думаю, скорее на высоту взлезу. А когда увидел, что кругом котелки да противогазы валяются в этом овражке, так и понял, что влип. Тут он меня сбоку из пулемета и саданул.
Лазарев заметил, что я устал, придвинулся ко мне, потрепал волосы и толкнул на подушку:
- Спи, завтра рано вставать. Мы здесь от подъема до отбоя занимаемся командирской учебой. Говорят, уже идет пополнение. Скоро получим людей и в бой. Истосковался я по людям и по делу. Ну что делаем? Сам посуди: мне это уже сто раз надоело. Кому-то, кто еще не пахал, тому надо. А нам-то зачем?!
Он еще что-то говорил, но я незаметно уснул, уяснив твердо, что завтра мне заниматься необязательно.
Проснулся, услышав, как кто-то бил в рельс, подвешенный у домика. В несколько голосов дежурные кричали громко и весело:
- Подъем!
Я собрался подниматься, но подошел Лазарев и сказал:
- Спи. Провизия на окне. Скажи, чтобы ординарец печку истопил замерзнешь днем. Будь здоров. В обед прибегу.
Я снова уснул.
Проснулся оттого, что в комнате стало тепло. Ординарец сидел у печки, смотрел в огонь и словно колдовал на угольях. Заметив, что я проснулся, обернулся.
- Товарищ капитан, сон страшный приснился. Будто старшего лейтенанта Ишмурзина убило.
- Чепуха все это!
- Да, конечно, чепуха. К перемене погоды, видно. Но все-таки неприятно.
Ординарец приготовил завтрак, не спеша поели. Я оделся и вышел - нужно было представиться начальнику резерва.
Когда я шел по тропинке, пробитой в снегу в сторону штаба, мимо пробежал офицер. Я еще толком не рассмотрел его, а крикнул:
- Тагушев!
Тот даже на мгновение не остановился и, будто не узнав меня, ничего не ответил. Стало обидно.
- Постой! - крикнул я. - Ты что, своих не узнаешь?
- Погоди! - отмахнулся он: дескать, не до тебя.
- Да постой минутку! Столько не виделись!
Но Тагушев, тот самый, с которым мы в траншеях не один пуд соли съели, убежал.
И тут я заметил, что к сараю, к которому вела просека, бежали озабоченные люди. Я тоже кинулся туда, больше из любопытства, от нечего делать.
Я был убежден, что здесь, в глубоком тылу, в восьми километрах от переднего края, ничего плохого не может произойти. Оно должно быть лишь там, откуда я только что прибыл, то есть на передке, где ежедневно, ежечасно, ежеминутно кто-то погибает, где кругом палят и места целого найти невозможно.
Дверь в сарай была открыта. Еще с улицы увидел: внутри у входа и вдоль стен стояли офицеры с обнаженными головами, как в церкви. Я невольно снял шапку. Подошел к толпе. Все молчали, поэтому спрашивать было неудобно. Осторожно, чтобы никого не толкнуть, я тихо пробрался вперед и заметил, что в правом переднем углу стояли старшие офицеры и врачи. На табуретках, составленных двумя рядами, кто-то лежал. Многие плакали. Это показалось мне странным и непривычным. Ветхая крыша, казалось, провисла над пустой серединой сарая, сырой и холодный воздух знобил.
- Кто это? - тихо спросил я соседа.
- Лазарев, из шестнадцатого, - ответил он шепотом.
Преодолев стеснительность и неудобство, я уже сделал несколько шагов к Лазареву, когда увидел, что у изголовья стоит комдив. Я взглядом робко попросил разрешения подойти, и комдив кивнул мне.
Он лежал, вытянувшись во весь рост, бледный и спокойный, будто живой. Отсюда мне было слышно, как комдив отдает распоряжения штабному офицеру:
- Значит, так, родителям - извещение. Погиб смертью храбрых. Командарму - доклад. Погиб на учениях с боевой стрельбой. Отрабатывали продвижение за огневым валом. Понял?
Тот, даже в этой скорбной, заполненной молчанием обстановке, щелкнул каблуками и вышел, гулко отпечатывая шаги.
Когда Лазарева похоронили, Тагушев привел меня в свой домик. В нем было тоже тепло и уютно, как у Лазарева. Зайнулин, старый, еще с Северо-Западного фронта, ординарец, приготовил обед, расстарался водки. Мы сели, выпили за упокой души и поели тушенку.
- Скажи, что же все-таки произошло? - спросил я.
- А, - махнул рукой Тагушев, - изучали ручной пулемет. Кто его не знает?!
- Не скажи, - возразил я.
- Ну ладно, может, и надо было, - согласился Тагушев. - Но кого руководителем назначили? Это же надо придумать! Серебрякова, начальника штаба двенадцатого полка. Знаешь эту сволочь? Маленький такой, в очках, дерьмо. Он и пулемета-то в глаза не видел, штабная крыса!
- Знаю, - подтвердил я.
- Помнишь, мы переходили зимой на другой участок. По сорок километров за ночь. С ног валимся. А он, смотрим, шкура, на рысаке гонит. Солдат в полушубке - на козлах. Кричит: "Р-р-гись! Р-р-гись!" Серебряков с девкой в санках катит. Веселый такой. И не стыдно!
Так вот, Серебряков, который винтовки в руках не держал, мне, Лазареву, Рябоконю, старым пулеметчикам, показывал, как его заряжать надо. Мы, конечно, глядели по сторонам, разговаривали. А он, скотина, поставил пулемет на стол, отвел рукоятку назад, вставил снаряженный магазин и нажал на спусковой крючок. И выпустил очередь прямо в живот Лазареву - он напротив стоял. Так до того испугался, подлец, что еле пулемет выхватили из рук. Одурел от страха! Лазарев, конечно, за живот и упал.
Я представил себе эту картину и в ужас пришел.
- Сначала мы даже не поняли, что произошло, - сказал Тагущев, - ну знаешь, ошеломило... Вот уж, кажется, навидались смертей на всю жизнь, а эта будто всех по голове ударила.
- Ну и что, будут его судить? - спросил я. - Его бы в штрафной батальон, чтобы он тоже войны попробовал.
- Не знаю, - ответил Тагушев, - вряд ли. Говорят, солдата, который магазин снаряжал, забрали в военный трибунал.
- А этот обмылок?
- На гауптвахте сидит. Не знал, видишь ли, что в магазине боевые патроны. Думал, учебные, без пуль. Ребенка изображает из себя. Уверен: ничего не будет. Слышал, что у него кто-то вверху. Если такое ничтожество по службе продвигается, то так и знай, что кто-то у него вверху сидит.
Я остервенел, накинул полушубок и бросился к выходу.
- Ты куда? - хотел остановить меня Тагушев, но еще не родился человек, который помешал бы мне сделать, когда я что-нибудь очень хочу.
- Пойду застрелю Серебрякова!
- Да ты что?!
- Вот этой самой рукой.
Серебрякова я действительно нашел на гауптвахте.
- Слушай, - сказал я начальнику караула, - позови его.