А утром я увидел картину, которая мне не понравилась. Только вышел на улицу, гляжу - идут два солдата обнявшись, у каждого автомат за спиной и, показалось мне, заметно навеселе. У одного забинтована и еще кровоточит голова - бинт в свежей крови, из-под него выглядывают черные глаза и кавказские усы. У другого завязаны обе руки и шея. И фигура другого показалась знакомой. "Вот свинья, - подумал, - я этому Огородникову орден собираюсь вручить, а он пьяный около моего штаба ходит".
Только хотел прикрикнуть на них, как оба повернули головы в мою сторону, один приложил руку к козырьку, а другой прижал забинтованные руки по швам и прошли мимо меня строевым шагом, грохая по булыжнику тяжелыми немецкими сапогами, высекая при этом искры.
"Ну, - подумал я, - хоть и навеселе, а дисциплину не забывают". Поэтому не только не стал их наказывать, а даже руку к козырьку приложил: на отдание чести ответил.
Часа через два меня срочно вызвал к себе командарм. Когда я выехал к нему, то на соседней улице снова увидел знакомых солдат. Через всю проезжую часть, разбитую снарядами и гусеницами танков, засыпанную и залепленную землей, осколками и грязью, была проложена широкая блестящая дорожка из голубого шелка. Я сказал водителю, чтобы остановился. Солдат с забинтованной головой кричал через дорогу:
- Слюши, Огородников! Иди ко мне, дорогой! Иди, я тебя прошу!
И Огородников, не замечая меня, наступил сапогом на голубой шелк и пошел, пошатываясь и вдавливая его в грязь тяжелыми сапогами. Так он перешел всю улицу, выкрикивая своему другу громко, восторженно и дико:
- Спасибо, друг! Вовек не забуду! Услужил! Никогда по шелку не ходил!
А кавказец его подбадривал:
- Слюши, Огородников, ты похож на министра иностранных дел! Как капля воды!
Огородников подошел к своему другу, вытер до блеска сапоги шелком и обнял его руками, обмотанными грязными бинтами. Я вышел из машины, подошел к друзьям и спросил:
- Что же вы делаете, сук-кины вы сыны?
Они только в это время увидели меня и остолбенели от неожиданности и сознания вины, как дети, застигнутые врасплох за шалостями.
- Я тебя орденом Славы наградил, а ты, видишь, что вытворяешь? - сказал я Огородникову.
- А ты, гордый сын Кавказа, зачем позоришь перед немцами нашу землю? спросил я его друга.
Сын Кавказа приложил руку к козырьку, стукнул каблуками и замер в стойке "смирно", и весь последующий разговор наш с Огородниковым глаза его пронзительно переходили с меня на друга и обратно.
Огородников же опустил руки по швам и, отвернувшись, проговорил пьяным и грустным голосом:
- Они у меня, товарищ генерал, всех до единого убили! Никого не оставили.
И представь себе, солдат этими словами растрогал меня. Мне стало жалко его. Я не знал, что сказать, тем более чем помочь. Слов таких не было и возможностей.
- Душу они у меня вынули. Большая семья была: кто в школу, кто уже на работу ходил.
Я похлопал его по спине, обнял и прижал к себе. Огородников виновато улыбнулся, опять отвернулся в сторону и разрыдался.
Потом, чуть успокоившись, спросил:
- Разрешите идти, товарищ генерал?
- Куда же ты пойдешь? Тебе надо в госпиталь.
- Санинструктор сказала, что вечером с одной руки повязку снимет. Мы еще повоюем, товарищ генерал!
- Иди, дорогой, и успокойся, - сказал я. - Может быть, еще живы все. Не горюй! Кто знает?
- Нет, товарищ генерал, - ответил Огородников, - я на днях письмо получил. И на младшенького пришла похоронка, и жена с голода умерла.
Пока я садился в машину, солдаты встали рядом, Проезжая мимо, я видел, как они стояли навытяжку. Один руку держал у козырька, другой по швам. Оба с автоматами за спиной.
Вот ты и подумай, какие у нас солдаты были и почему мы до самого Берлина дошли. Наш народ-то, ведь он какой? В большом он велик, а в малом как маленький. Вот ведь какое дело, мой молодой друг..!
И можешь себе представить, я орден-то Огородникову так и не вручил! На следующий день мы вошли в Берлин и Огородников был убит на мосту через Шпрее. Фаустпатроном по нему ударили, как по танку.
Генерал-майор Маслов скончался в возрасте восьмидесяти лет, что для кадрового военного немало. Сейчас, когда я вспоминаю его на склоне своего возраста, мне представляется, что хоть и простоват он был на вид, но думать умел, сердце имел честное, горячее и многое понимал такое в жизни, над которым мы еще до сих пор бьемся.
ВСТРЕЧА С ФРОНТОВЫМ КОМДИВОМ
Генерал Вержбицкий командовал нашей дивизией на фронте полтора года. В сорок четвертом он ушел на корпус. И наши дороги разошлись.
Потом, сорок лет спустя, я случайно узнал, что он живет в Ленинграде, и позвонил ему. Мне ответил тот же властный, красивый и рокочущий голос, который запомнился еще с войны. Я узнал его (я заметил давно, что голос у человека стареет позже, чем его фигура, лицо, глаза и все остальное, что говорит о возрасте). Так вот комдив в присущей ему манере спросил меня:
- Ну, так что же, чертяка, по-прежнему в разведке, опять на переднем крае? Слышал о тебе, слышал.
- Так слышать-то нечего. Живу и работаю потихоньку.
- Ладно прибедняться. Приезжай в Питер. Хоть погляжу на тебя. Отчаянный был парень.
Еще несколько раз созванивались, и каждый раз он спрашивал:
- Ну, так когда же в гости ждать? Я бы приехал сам, да не могу. Сердечко не тянет.
Чтобы он не обижался на мою занятость, я обещал:
- Вот уйду на пенсию, тогда сразу же к вам прикачу.
Уйдя в отставку, я решил съездить. Правда, жена отговаривала:
- Не езди. Не вороши старое. Эта встреча не принесет тебе радости.
- Да почему не скатать? Такого человека да не повидать?
Но логика жены была, как всегда, убийственной:
- Ты знал его молодым, а сам был еще мальчиком. Ну, что, увидишь больного старика, склеротика. Только переживать будешь. К чему тебе это? Мы вот встречались с одноклассницами в прошлом году. Всем за шестьдесят перевалило. Ну, какое удовольствие: собрались старухи, разговоры о болезнях да о внуках...
Но желание повидать комдива не давало покоя. Я его обожал. Может, потому, действительно, что был молод и легко поддавался этому чувству.
И я решился. Взял билет. Будь что будет, как говорят. Сердце просит, ничего не поделаешь, от себя не уйдешь.
Виктор Антонович, так зовут моего бывшего комдива, когда я ему сообщил о приезде, попросил меня:
- Ты, чертяка, приезжай в форме, хоть я порадуюсь.
Я надел генеральскую форму: черные шевровые ботинки, брюки цвета морской волны с красными лампасами (когда-то они были только у общевойсковых генералов, а теперь у всех, что нас, пехотных, немало огорчило), серый выходной китель с планками (двадцать пять штук в семь рядов), фуражку под цвет брюк с кокардой и красным околышем и многочисленным золотым шитьем канителью.
В вагоне я вскоре уснул (я вообще привык спать в поезде). Но проснулся ни свет ни заря. Боялся проехать знакомые места - хотелось хоть под конец жизни посмотреть, где же проходила моя фронтовая молодость.
Я тихонько поднялся, оделся, опасаясь разбудить спящего соседа, и вышел в коридор. За окном проплывали перелески, болотца, пригорки. По таким, а может статься, по этим самым болотам мы ходили в атаку, такие пригорки брали, как правило, большой кровью.
Мелькали огни скучных пустынных станций, и снова тянулись леса и болота, бесконечные и тоскливые. Что-то подкатывало к горлу, подступало к сердцу. Было грустно, печально и одиноко. Не с кем поделиться тем, что я переживал и о чем думал, - если бы было с кем поговорить, может, стало бы легче.
Я вошел в купе, снял китель и ботинки и так, с горя, в рубашке и брюках, улегся на полку, надеясь уснуть. Но успокоиться долго не мог, и мелькнула мысль: зачем я поехал, к чему было мне травить душу? Почему-то стало страшно: я увижу старого комдива, немощного и болтливого, и потом воспоминания о нем сегодняшнем испортят мне отрадные картины прошлого, которые столько лет были великим утешением в трудной, сотканной из забот и усилий суматошной жизни. Зачем мне ворошить старое? - возникал вопрос. Почему я не послушался своей мудрой жены?