Выбрать главу

Андрюшка шел впереди. Вначале он держался поблизости от отца, но чем дальше они уходили, тем он шагал все увереннее, а потом и пробежался, спрятался за кустиком. Он уже играл и, пожалуй, надеялся именно теперь, в предсумеречном лесу, увидеть что-то по-настоящему интересное, может даже страшноватое. Каждый поворот тропы, каждый затененный овражек что-то обещал ему и щекотно дразнил детское воображение. Вот сейчас… вот за тем поворотом…

Но лес или не хотел открывать людям свои тайны, или давно истощился на них и больше не имел в запасе ни леших, ни русалок, ни веселых добрых разбойников. А может, и ему нужны были покой и отдых после двух дней общения с людьми, с их транзисторами и походными топориками. Не зря же все в нем так застыло и замерло теперь: ни кустик не шелохнется, ни листик не дрогнет.

Только здесь начал понемногу успокаиваться и Виктор после этого растянувшегося суматошного дня. Сперва он не смог, как того хотелось бы, сразу и быстро уйти с димаковской базы. Он чувствовал близкое присутствие и даже следящий взгляд Димакова и не хотел показать, что торопится, не хотел, чтобы его уход был похож на трусливое бегство. С демонстративной медлительностью он сходил к колодцу за водой, затем вскипятил чайник, открыл консервы, наготовил вместе с сыном бутербродов. Неторопливо они и завтракали, обсуждая предстоящий день. Андрюшка спросил, кто тут стрелял недавно, и Виктор ответил, что это дядя Гена пробовал ружье. «А насчет лошади ты с ним не говорил?» — спросил Андрюшка. «Да нет, знаешь, как-то не пришлось к слову». — «Я так и знал», — обиделся сын. «Ничего, — вспомнил Виктор. — У нас где-то под Ленинградом есть школа верховой езды. Там поближе…»

Не успели они попить чаю, как вошла с обидой Наталья: «Что же это вы, гостюшки дорогие, одни закусываете, к нам не идете?» — «Надо свои запасы уничтожать, — ответил Виктор. — Не везти же их обратно в город». — «Так это и вместе можно бы», — продолжала Наталья и все смотрела на Виктора. Что-то угадывала. «Может, вам вчера не понравилось, так не обращайте внимания на него, дурака». — «Мы с ним поговорили», — сказал Виктор.

Наталья вышла и через минуту принесла литровую банку молока. «В деревне какой завтрак без молока?»

Когда Виктор уже затягивал, готовясь в дорогу, свой рюкзак, вошел протрезвевший Димаков. Сел у порога на табуретку — все равно как отрезал дорогу. Но заговорил мирно, даже покаянно: «Ну правильно, гад я. Как говорила твоя Гавриловна, так и есть. Сын в отца, отец во пса… Давай забудем, а?» — «А тебе не надоели все эти комедии?» — спросил Виктор. «Как хошь, так и думай. Только пойми, что такому, как я, тоже жить надо». — «Да кто тебе мешает-то?» — «Может, я сам…»

Слова были новые, непривычные и необычные для Димакова, но произносил их тот же самый человек, который за час до этого почти признался тебе в ненависти и пугал стрельбой, и потому не было убедительности в этих новых словах его. От них возникали лишь недоумение и тягучая тоска.

Вернулись с озера рыбаки, пригласили на уху, и пришлось, ради Андрюшки, остаться. Потом поймала на крыльце Наталья и говорила совсем уже доисторические слова: «Не погуби… Пожалей деток… Если ты заявишь — ему конец…» Совала большую трехлитровую бутыль меда — для Тони и для маленькой. Просила не уходить, подождать…

Виктор уже переставал понимать, что вокруг него происходит и куда, в какую эпоху перебросила их с сыном незримая машина времени. И какими они вернутся отсюда…

Тропа поднялась на пологий холмик, на котором деревья росли пореже, затем начала спускаться в низинку, ко вчерашней речке. Но едва отец и сын перевалили через этот холмик, как справа от них, за небольшим овражком, что-то продолжительно и неспокойно зашелестело, залопотало, встревожилось, все равно как если бы по лесу пронесся сильный порыв ветра.

Но никакого ветра как не было, так и не было. Все ближние деревья стояли по-прежнему неподвижно.

Удивленно остановился на тропе сын, повернулся на странный шум и отец. И они еще успели увидеть окончание непонятного, даже немного пугающего лесного явления. Это одинокая, обособленно стоявшая за овражком осина по-человечески истово дрожала всей своей буйной зрелой листвой. Только она одна. Да и то ее собственный ствол оставался недвижимым, и ветки не шевелились, только листья, буквально каждый из них — от самого нижнего до самых верхних, слегка освещенных предзакатным солнцем, — совершали какую-то самостоятельную, независимую пляску. Так умеет дрожать плечами цыганка, сама оставаясь недвижимой. Так встряхиваются намокшие под дождем птицы.