— Офицеров — два… Сержантов — семь… Красноармейцев — тридцать два… Потерь у нас нет, старшина?
— Нету! — отвечал старшина.
— Ага, стал быть, всего на четвертое декабря — сорок два… Потери боевые — нет. Потери небоевые — тем более… Ну чего тебе, герой Сорокин?
— Да вот, паек получить.
— В город едешь, я слышал?
— Да вот, разрешили, — вроде как извиняясь, подтвердил Сорокин.
Писарь-каптенармус молча позавидовал ему и направился к весам.
— Скажи спасибо, что у нас получены продукты на три дня, а то не видать бы тебе второго пайка, — заявил писарь.
— Спасибо, — проговорил Сорокин.
— То-то же!
Смотреть, как он взвешивал хлеб и горсть крупы, было мучительно и почему-то стыдно, однако и не смотреть на весы Сорокин не мог. Так и чудилось, что этот жуликоватый парень обязательно обвесит его. И что же тогда останется? В мирное время Никита птицам в кормушку сыпал больше крупы, чем теперь получал для себя на двое суток.
— Все. Забирай! — объявил писарь-каптенармус об окончании томительной процедуры. И Сорокин быстро сложил свои птичьи пакетики и кулечки в сумку от противогаза, где хранились у него прикрытые сверху чистыми портянками накопленный сахар и сэкономленная водка.
— До свиданья, товарищи! — сказал он перед дверью.
— Будь здоров. Передавай привет Ленинграду.
— Передам…
На улице, на солнечном тихом морозце, к нему снова вернулись предпраздничные ощущения и ожидания, и он опять заспешил — теперь уже к машине, что стояла перед штабом батальона. Это была давно не новая, истерзанная войной полуторка. Сорокин помнил ее еще с лета, когда ездил из-под Луги на склад ВВ за минами. С тех времен в бортах полуторки оставались пробоины от корявых бомбовых осколков, но мотор, как видно, ни разу не пострадал. Шофер, конечное дело, сменился — старого ранило как раз под Лугой. Новый был медлительным копушей и производил впечатление неумехи. Он возился сейчас в кузове, пытаясь приладить понадежнее доску-сиденье.
Сорокин стал на колесо полуторки и заглянул к шоферу через борт.
— Помочь, что ли?
— Ни хрена у тебя тоже не выйдет, — с раздражением отвечал шофер. — Короткая она стала.
— Потому что борта разошлись, стойка истерлась, — подсказал Сорокин.
— А ты думаешь, я без тебя не вижу? — опять оказался недовольным шофер.
— Когда вернемся, я тебе тут рундучок сострою — хочешь? — миролюбиво предложил Сорокин. — Будет у тебя и сиденье надежное, и место для всякого мелкого имущества, для инструмента.
— Пока это будет, я выговор схлопочу. Мне сейчас людей в город везти надо.
— Пила, топор есть у тебя?
— Нашлись бы. Да времени нету.
— Это недолгое дело.
Сорокин залез в кузов, и шофер превратился в его подручного: подавал инструмент, бегал за доской для новой стойки, доставал из-под сиденья то молоток, то гвозди.
— Это ты молодец, что самое необходимое при себе держишь, — похвалил его Сорокин. — Я тоже люблю, чтобы в нужный момент все под рукой было. Я ведь столяр по профессии.
Сорокину думалось, что, сказав это, он сказал о себе самое главное и, может быть, самое лучшее, поскольку с малолетства считал столяров самыми мастеровитыми и тщательными работниками среди всех прочих. Он учился ремеслу у своего отца, и тот внушал ему: «После столяра только маляр к изделию приложит руку, да и то ничего не исправит — кисть у него мягкая. Так что нам все полагается делать аккуратно и окончательно».
Сорокин хорошо помнил все это не только тогда, когда разговаривал с кем-то, но главное — когда работал. Даже по тому, как он пилил, прижав коленом, доску, затем прибивал к борту новую стойку, ни разу не промахнувшись молотком по гвоздю, — даже по этим простым движениям можно было понять, что он действительно умел работать. И пила, и молоток, и чужой топорик сразу пришлись ему по руке.
— Дома у меня все стулья, табуретки, столы — все моими руками сделано, — разговорился Сорокин. — И для соседей много чего делал… Жена у меня библиотекарь, так я и у нее находил по вечерам работенку. То стеллажи подправлю, то ящики для карточек смастерю, ну а мне за это лучшие книги оставляли. Ты случайно не читал, есть такая книжка — «Кола Брюньон»?