- Ну что ж, недурно, - сказал Гарри, когда мы кончили. - Теперь пусть просохнет, а тогда мы наденем его на палки.
- Палки? - сказал я. - Какие еще палки?
- Две палки. По одной с каждой стороны. Надо его растянуть, чтобы всем было видно. А то, если будет болтаться как тряпка, какой от него толк?
- А кто будет держать другую палку?
- Вы, - ответил он и даже не потрудился взглянуть на меня, просто констатировал это как факт, нам обоим давно известный. Но мне это не было давно известно, и я не намеревался валять дурака ни для Гарри, ни для кого другого, так я ему и сказал, коротко и ясно.
- Бросьте! - сказал он. - Мы с вами покажем этой дохлой и полудохлой публике в Картертоне, что мы не шутки шутим.
- Да иди ты ко всем дьяволам, Гарри! - сказал я. - Будь я то-то и то-то, если я это сделаю.
Да, признаюсь, я очень грубо выругался. Ах-ах, какой ужас, учитель знает такие гадкие слова! А откуда ученики их узнают, вы над этим задумывались? "Будь я то-то и то-то, если я это сделаю", - сказал я - и тоже не шутки шутил в эту минуту.
- Ну, значит, вы и будете то-то и то-то, вот и все, - сказал он.
На том у нас и кончилось, потому что Гарри прекрасно понимал, что меня никакими силами не заставишь маршировать в этом походе, а тем более нести этот чудовищный по безобразию плакат. И дни шли своим чередом, и пасхальная неделя подходила все ближе, а Гарри все не мог разрешить свою проблему. Он прямо разрывался на части: что делать? Взять и запереть лавку на этот день? Или пропустить такой редкий случай поупражняться в пешем хождении? И покупатели ему не помогали, даже, как нарочно, делали наперекор - говорили, например: "Ах нет, этого я сейчас не возьму, лучше закуплю все сразу в страстную субботу, у вас ведь будет открыто в субботу, мистер Менгель, не правда ли?" И Гарри отвечал, да, конечно, а потом уходил в заднюю комнату и ругался себе под нос. А надо сказать, к тому времени, благодаря Гарри и его проблеме, многие в Картертоне заинтересовались этим маршем, не я, конечно, я не взял бы на себя труда даже дойти ради этого до северо-восточного края Чапменовской рощи, очень мне надо смотреть, как кучка фанатиков парадирует на большой дороге! Но другие говорили: а может, Гарри и прав, почем знать, наперед не скажешь, и, может, они не все там малахольные, кто их разберет? А другие сердились и говорили: это надо запретить, что за безобразие - загромождать дорогу, да еще на праздниках, когда всякому хочется прокатиться. В трактирах то и дело возникали перебранки. Как видите, даже юный радикал может вызвать волнения, если постарается.
Гарри, конечно, был очень рад, что Картертон заинтересовался демонстрацией, но сам не переставал терзаться из-за страстной субботы. Он не любил упускать свою выгоду - усвоил этот принцип еще в ту пору, когда наживал комиссионные на операциях с папенькиной талией, - а в канун праздника, конечно, не время закрывать торговлю ради того только, чтобы принять участие в общественной кампании (так он теперь называл этот марш). А потом его вдруг осенила блестящая идея. Он прибежал запыхавшись и рассказал мне - под страхом лучевой болезни, если я кому-нибудь проговорюсь, - что нашел компромисс. Он закроет лавку только на полчаса, пока демонстранты будут проходить мимо, и каждому подарит по пасхальному яичку.
- Здорово придумано, а? - сказал он.
- Гарри, - сказал я, - да ведь их там, может, будет целая тысяча!
- Нет, не будет, - сказал он. - Второй день похода - от силы пятьсот человек. А хоть бы и тысяча; что я, не могу раскошелиться на тысячу яиц?
Ну откуда мне было знать, на что он может или не может раскошелиться и сколько народу будет в его драгоценном марше? Ему виднее, решил я; только бы его старуху мать не хватил удар, когда она об этом услышит, а мне-то что? В общем, я пожал плечами и сказал, что, по-моему, он совсем рехнулся, но это - его дело, а не мое.
Но вот после этого все и пошло кувырком. В страстную пятницу Гарри отправился в Олдермастон и маршировал потом весь день, чувствуя себя, наверно, как Иисус Христос при восхождении на Голгофу, - шел плечом к плечу со всеми этими студентами, которые, как потом было написано в газетах, придавали демонстрации особый характер. И пока наш Гарри шествовал в этой процессии, которая оказалась куда многолюднее, чем ожидали, ему вдруг стало очень хорошо. Почудилось, должно быть, что он вроде как в университете, и, забыв, что сам от всего этого отрекся, чтобы стать честным бакалейщиком, он предался ликованию. После, вернее, в тот же вечер он говорил мне, что за всю жизнь ничего подобного не испытывал.
- Это чудесно, просто чудесно! - кричал он, прыгая по всей комнате в своих тяжелых походных башмаках. - Вы поймите, Дэвид, ведь нас тысячи! Тысячи!
Раньше он никогда не называл меня по имени, и я ему этого не предлагал, я предпочитаю, чтобы меня никак не называли. Моя бывшая жена звала меня Дэв, и с тех пор я ненавижу это уменьшительное. Так что, во-первых, это меня рассердило, а во-вторых, грязные следы от его башмаков на моем ковре.
- Ради бога, - сказал я, - сядь и сними башмаки. Я не хочу, чтобы моя комната приобрела такой вид, как будто по ней прошла вся твоя дурацкая процессия.
Но он ничего не слушал, только твердил, как все это чудесно.
- Дэвид, - начал он, - я хочу вам сказать...
- Не зови меня Дэвидом, - отрезал я, - и сними башмаки.
- А почему мне не звать вас Дэвидом? - сказал он. - Это же ваше имя? Ах, если бы вы только знали, что это был за день! Я влюбился во весь мир. Прямо сказка!
А я, надо заметить, когда слышу такое, всегда сейчас же преисполняюсь сарказма и становлюсь страшным педантом и придирой и обычно говорю: "Во весь мир? Именно весь? Да? Вы уверены? Но как же это может быть? Тут надо сперва уточнить термины" - или еще что-нибудь в том же духе, специально рассчитанное на то, чтобы взбесить противника. Но с Гарри другое дело, Гарри был мой друг, и, кроме того, он явно был не в своем уме, и я не знал, что ему сказать, и сказал только: "О господи!"
- Дэв! - вскричал он, и меня покоробило. - Дэв! - И он схватил меня за плечо и стал трясти. - Вы поймите, вся молодежь с нами! Теперь нас ничто не остановит!
- О господи! - повторил я. Что еще я мог сказать!
- Теперь мы победим. Мы не можем проиграть. Все к нам присоединятся. Это колоссальный успех, разве вы не видите?
- Нет, - сказал я. - Не вижу. И сними, пожалуйста, башмаки...
- Завтра увидите! - рявкнул он. Потом еще поплясал по комнате и наконец ушел, строя какие-то таинственные планы на завтра.
Ну, вы понимаете, как я к этому отнесся; если сказать, что я был сыт по горло всей этой белибердой, так и то еще будет слишком слабо. Господи, думал я, какие бесы в него вселились? И стал размышлять о пагубном влиянии массовых сборищ на незрелые умы и, как полагается правоверному и подозрительному радикалу, пробормотал раз-другой сквозь зубы: "Нюрнберг!" - и пошел спать. Я был так зол на Гарри, что мигом заснул. (А как правило, я еще добрый час лежу и придумываю, на что бы разозлиться, без этого не могу заснуть. Да, это довольно необычно, я знаю.)
Ну-с, настало утро, и ничего особенного не произошло, насколько я мог приметить. Я терпеть не могу пасхальных праздников. Почти всегда льет дождь, а с нашей трепотней насчет религии мы до того додумались, что и кино на эти дни закрываем. И все время такое чувство, как будто ты должен что-то сделать, а это уж совсем глупо. Одним словом, тощища, не лучше чем рождество. Я все-таки пошел в менгелевскую лавку посмотреть, что Гарри затевает, но его там не было. Зато покупателей была тьма, и его бедная мать вертелась как белка в колесе, стараясь все сделать и за себя и за Гарри в этот самый деловой день в году. Она так захлопоталась, что я уж не стал спрашивать, где Гарри. Да и что спрашивать такую бестолковую женщину? Потому что она, по-моему, была до крайности бестолкова, иначе не позволила бы Гарри столько времени тратить на размышления о политике. Будь она верна своему классу, она бы давно это прекратила. Короче говоря, я вышел из лавки, уже готовый взорваться по малейшему поводу, и первое, что я увидел, - это одного из своих учеников, причем отъявленного тупицу, ну я и спросил его - быть может, с излишним волнением, - не видал ли он Гарри. Гарри он, конечно, не видал, но так вылупился на меня, будто хотел сказать, что, видно, у меня не все дома. А больше всего меня возмущает, когда кто-нибудь менее интеллигентный, чем я, смотрит на меня как на полоумного; поэтому я легонько дал ему подзатыльник и уже хотел идти, как вдруг заметил, что он уставился куда-то мимо меня, в конец улицы.