— Некоторые говорят, что для того, чтобы прожить полную жизнь, нужно совершить четыре поступка. Знаешь какие? Я тебе скажу. Посадить дерево, написать хотя бы одно стихотворение, заняться любовью с кем-нибудь своего пола и кого-нибудь убить.
— Первые две — ну, на самом деле первые три — вещи, мне кажется, не имеют никакого отношения к последней.
— Пожалуйста, Филипп, только не смейся. Ты слишком много смеешься. Есть вещи, над которыми смеяться не стоит.
— Да я и не смеюсь. Не думаю, что когда-нибудь сделаю что-то из этого списка, но, надеюсь, это не будет означать, что я не жил. — Он взглянул на Сенту, наслаждаясь чертами ее лица, большими чистыми глазами, губами, на которые он никогда не уставал смотреть. — Когда я с тобой, Сента, тогда, мне кажется, я действительно живу.
Это было приглашение заняться любовью, но Сента оставила его без внимания. Очень тихо, по-театральному сосредоточенно она произнесла:
— Я непременно докажу свою любовь, убив кого-нибудь ради тебя, а ты должен убить кого-нибудь ради меня.
Впервые с того момента, как они вернулись в эту душную комнатушку со спертым, но манящим запахом постели и мешка грязного белья, Филипп полностью отдавал себе отчет в происходящем. Он поднялся и открыл ставни и окно. Опираясь на оконную раму и вдыхая свежий воздух с Тарзус-стрит, он бросил через плечо:
— Ах, конечно! И кто у тебя на уме?
— Это не обязательно должен быть кто-то конкретный. На самом деле, даже лучше, если наоборот. Просто кто-нибудь ночью на улице. Вот, вполне сойдет. — Сента указала на некрасивую женщину за окном, обычную бродяжку, которая сидела на тротуаре, прислонившись спиной к ограде дома, прямо напротив прохода в подвал. — Кто-нибудь вроде нее. Да кто угодно! Важно сделать — сам поступок ставит тебя вне человеческого общества.
— Понятно.
Бродяжка была похожа на мешок с тряпьем, который бросили сюда, чтобы его забрали уборщики мусора. В голове не укладывалось, что это — живое существо, человек, у которого есть какие-то чувства, который может радоваться счастью и испытывать боль. Филипп медленно отошел от окна, но на стул не сел. Он облокотился о сломанную раму зеркала. Лицо Сенты ничего не выражало, но было напряженным и сосредоточенным. Ему вдруг показалось, что она говорит, как актер — явно не очень талантливый, — произносящий заученную роль.
— Я буду знать, что ради меня сделал ты, и ты будешь знать, что сделала ради тебя я, но никто больше. Мы должны будем посвятить друг друга в эти страшные тайны. Нужно понимать, что каждый из нас значит для другого больше, чем весь мир вокруг, и, если ты сможешь совершить это для меня, я сделаю то же для тебя.
— Сента, — начал Филипп, пытаясь быть терпеливым, — я же знаю, что ты несерьезно. Я знаю, что все это — твои фантазии. Ты, может, думаешь, что обманываешь меня, но это не так.
Ее лицо переменилось, глаза устремились на него. Она по-прежнему говорила спокойно, но в то же время настороженно:
— Что это — все?
— Ну, не важно. Я об этом знаю, и ты знаешь.
— Я не знаю. Что это — все?
Ему не хотелось говорить, не хотелось перечить, но, похоже, этого не избежать.
— Ладно, раз просишь, я скажу. То, что ты наговорила про свою мать, про поездки по всяким странам, про пробы и Миранду Ричардсон, — все это, я знаю, фантазии и грезы. Я не хотел говорить тебе об этом, но что мне еще делать, когда ты предлагаешь убить кого-нибудь, чтобы доказать нашу любовь?
Все время, пока Филипп объяснялся с Сентой, он готовился к тому, что придется отражать ее атаку, подобную той, что случилась прошлой ночью. Но Сента была спокойна, как статуя, она скрестила руки на груди и пристально и невозмутимо смотрела на него:
— Ты не веришь тому, что я говорю, Филипп?
— Как же я могу верить, когда ты такое рассказываешь? Конечно, кое-чему я верю…
— Хорошо. Чему ты не веришь?
Филипп толком не ответил ей:
— Слушай, Сента, я не против того, что у тебя есть свои фантазии: многие люди фантазируют, таким образом они делают свою жизнь интереснее. Я не против того, что ты выдумываешь что-то о своей семье и актерской карьере, но, когда ты начинаешь говорить об убийствах — это так противно и бессмысленно! Сегодня воскресенье, мы могли бы сейчас где-нибудь отдыхать, на улице отличная погода, а мы вот сидим здесь, в этой, если уж совсем откровенно, противной дыре, и ты говоришь о том, как бы убить эту несчастную старуху за окном.
Сента превратилась в музу трагедии, хмурую и мрачную. Она как будто собиралась сообщить ему ужасные новости о своей семье или сказать, что все, кого она любила, погибли:
— Я говорю полностью, совершенно, от начала и до конца серьезно.
Филипп почувствовал, что лицо его исказилось, глаза сощурились, и он нахмурился, силясь угадать ход ее мыслей:
— Не может такого быть.
— Ты тогда говорил серьезно, что любишь меня, сделаешь ради меня все что угодно?
— В пределах разумного — да, — ответил он угрюмо.
— В пределах разумного! Меня просто тошнит от этого! Неужели ты не понимаешь, что наши отношения не должны строиться на разумном — они должны быть за гранью разумного?
— Да, ты действительно говоришь серьезно, — едко заметил Филипп, — или думаешь, что говоришь серьезно. В твоем сегодняшнем настроении это одно и то же.
— Я готова кого-нибудь убить, чтобы доказать тебе свою любовь, и ты должен сделать то же самое.
— Сента, ты сумасшедшая, вот что.
Ее голос теперь был твердым и отстраненным:
— Никогда больше не говори так
— Не буду. Я правда не хотел. Господи, Сента, давай поговорим о чем-нибудь другом. Пожалуйста. Давай займемся чем-нибудь. Неужели нельзя забыть об этом глупом разговоре? Не понимаю, как мы его начали.
Сента встала и подошла к Филиппу. Он почувствовал, что заслоняет лицо руками, и устыдился.
— Я тебя не обижу, — она говорила с презрением. Положив свои детские руки ему на плечи, Сента уставилась на Филиппа. На каблуках она была выше и без труда могла смотреть прямо в глаза. — Ты отказываешься, Филипп. Да?
— Конечно, отказываюсь. Ты, может, не знаешь (ты ведь пока меня и не знаешь толком), но я ненавижу саму идею убийства, насилие в любой форме, если уж на то пошло. Меня не только тошнит от этого — насилие наводит на меня скуку. Я не то что не могу видеть, например, сцены насилия по телевизору, — мне просто не хочется, мне не интересно. А ты вот заявляешь, что хочешь, чтобы я кого-нибудь убил. Я что, преступник по-твоему?
— Я думала, что ты моя потерянная вторая половина.
— Ну не говори ерунды! Вся эта муть о душах, кармах, роке — чепуха, чушь собачья. Не пора ли тебе повзрослеть и начать жизнь в реальном мире? Ты тут рассуждаешь о жизни. Ты что, думаешь, что живешь, когда торчишь в этой мерзкой трущобе и спишь по полдня? Выдумываешь сказки, чтобы заставить других поверить в то, какая ты умная и замечательная? Я думал, что уже все выслушал — рассказы о поездках в Мексику, Индию (куда там еще?), о матери-исландке, о «Летучем голландце», — а теперь я слышу, что должен убить какую-то бедную старую бродяжку, чтобы доказать свою любовь.
Она зашипела, как кошка, и оттолкнула его с такой силой, что Филипп пошатнулся. Он ухватился за край позолоченной рамы, чтобы удержаться на ногах, и на секунду подумал, что сейчас весь этот огромный качающийся опасный лист зеркала с грохотом свалится вниз. Но дрогнула только цепочка, крепившая его к стене, и успокоилась, когда Филипп оперся о зеркало и схватил его двумя руками. Когда он обернулся, Сента бросилась на кровать лицом вниз и теперь извивалась в странных конвульсиях. Как только он прикоснулся к ней, она перевернулась на спину, села — и завопила. Это было ужасно: короткие отрывистые визги вырывались из ее широко открытого рта, искривленного, как у рычащей тигрицы.
Филипп сделал то, о чем знал и читал, — дал ей пощечину. Это мгновенно заставило Сенту замолчать. Она побелела, как полотно, стала давиться, задыхаться, подняла обе руки, чтобы закрыть лицо. Через секунду, дрожа всем телом, она прошептала сквозь пальцы:
— Дай воды.