— Сегодня с Катей встречаюсь, — сообщает он, перекладывая на тарелку разогретую запеканку и отдавая ее мне. — Родителям уже сказал. Папа отнесся понимающе, он с самого начала думал, что мы любовники, а мама со мной пока не разговаривает. Перебеситься ей надо.
— Надеюсь, я не стану камнем преткновения в ваших отношениях, — хмурюсь я. — Не хотелось бы…
— Мама — это мама, — прерывает он. — Она меня родила, вырастила, воспитала — она поймет. А вот Катя мозги ебать будет.
— Ты ее совсем-совсем не любишь?
— И не любил. Привычка.
— А меня?
Он перестает распиливать запеканку вилкой и поднимает на меня глаза. Боится ответить, боится собственных эмоций, и я, предупреждая его ответ, каким бы тот ни был, соскальзываю со стола и перебираюсь к нему на колени.
— Я вспомнил стих про тебя, — говорю я и улыбаюсь.
Не матерный. Меня распирает от пронзительно-острой лирики, и я понимаю, что давно влюблен.
После бессонной ночи слабеет тело,
Милым становится и не своим, — ничьим,
В медленных жилах еще занывают стрелы,
И улыбаешься людям, как серафим.
После бессонной ночи слабеют руки,
И глубоко равнодушен и враг и друг.
Целая радуга в каждом случайном звуке,
И на морозе Флоренцией пахнет вдруг.
Нежно светлеют губы, и тень золоче
Возле запавших глаз. Это ночь зажгла
Этот светлейший лик, — и от темной ночи
Только одно темнеет у нас — глаза.
И добавляю уже тише:
— Мне было хорошо.
— Мне тоже, — зрачки подрагивают, взгляд падает на мои губы. — Ты такой… странный, Тош, иногда я тебя не понимаю. Как ты можешь вот запросто выражать свои чувства?
— Потому что сам я — одна сплошная эмоция. Я — океан. Я — омут, в котором ты тонешь. И помни, что по своей воле.
После ужина он собирается и уходит на встречу со своей Катериной, а я, улыбаясь по-идиотски, хожу по дому, вспоминая, как он целовал меня во всех местах сразу, пока Нефертити, увязавшаяся следом, не начинает гневно скрипеть.
— Жрать хочешь? — догадываюсь я. — Нельзя было нормально сказать, чего ругаешься сразу?
Я вытряхиваю в ее миску консервы, меняю воду на свежую, чищу лоток. В прочих бытовых делах время проходит быстро, и я вздрагиваю от неожиданности, когда звонит мобильник.
— Поговорил со своей тургеневской женщиной? — спрашиваю, ставя последнюю вымытую кружку в сушилку.
— Почему с тургеневской? — удивляется он.
— Потому что такая все возвышенная, ранимая и непонятая. И глазенки как у собачонки, которая какать хочет, вылитая Муму. Так что там?
— Ничего особенного. Разбила в кафе, где мы сидели, чашки, разревелась и убежала. Самое странное, что я при этом испытал какое-то удовольствие. Это же ненормально?
— Ты ебаный девиант, признай это. Ебешься с мужиком и любишь смотреть на страдания других людей. Все, мы тоже расстаемся, я не хочу, чтобы твои гены передались нашим детям.
— Придурок!
— Вчера ты меня по-другому называл, напомнить?..
— Заткнись, филологическая дева. Поесть есть что, или купить?
— Купи клубники и взбитых сливок. Сладкого хочу.
Трубка вздыхает, и я почти чувствую его руки на своем теле, а язык на обмазанных сладким кремом сосках.
— У тебя там встало что ли? — усмехаюсь я.
— Да, — отвечает он. — У тебя тоже, я знаю. А курицу купить?
— Курица — это несексуально. Но купи, бульон сварю.
Он приходит спустя час, и Нефертити бежит к открывшейся двери и сует морду в пакет, выискивая что-то и для себя тоже. Я, наблюдая за ней в полном недоумении, произношу:
— Охренеть, как ты ее приручил? Она же гордая как английская королева и такая же фригидная, она мужиков на дух не переносит.
— Ты же меня как-то приручил, — отвечает он, и губы сами растягиваются в улыбку.
Вечером, когда мы сидим перед телеком, Валера, взглянув на экран вибрирующего мобильника, морщится.
— Мама Кати, щас трэш будет, — говорит он и нажимает кнопку. — Да, добрый вечер… Не орите, я прекрасно вас слышу. Опять? Да неужели? Чем, булавкой? Или тупым канцелярским ножом? Да, я приеду.
Он бросает телефон на диван и решительно поднимается.
— Опять, сука, вены порезала. Поехали, я покажу им, на кого променял их дочь.
========== 11 ==========
Когда я выхожу из такси, весь такая светская львица — растрепанные волосы, классический темный костюм с коротким пиджаком, застегнутая под горло белая рубашка, приталенное пальто без воротника — Валера подает мне руку, помогая встать, и я улыбаюсь слегка развязно, пряча смущение. Не привык к таким откровенным жестам внимания.
Оказывается, Валера из тех натуралов, что, признав свою бишность, не прячут этого, а наоборот — демонстрируют при каждом удобном случае. Возможно, потому, что он внушительную часть своего времени проводит в спорте, а это не только дисциплина, но и адреналиновая игла, на которую легко подсесть и невозможно спрыгнуть безболезненно. Сейчас, поймав этот азарт, звонкую новизну нашего притяжения, он упивается этим, и я не хочу его останавливать — мне он таким нравится.
Настолько, что, стоя в лифте, я приваливаюсь к стенке плечом и, растянув жвачку, накручиваю ее на палец, не отрывая взгляда от его потемневших глаз и намеренно вызывая приятные воспоминания.
— Сука похотливая, — шепчет он, оттягивая мои волосы назад, обнажая горло над воротом рубашки и присасываясь к пульсирующей ямочке.
— Ты забыл, что чуть не стал счастливым вдовцом полчаса назад? — хмыкаю я, позволяя прикусывать мочку уха.
— Почти забыл. Не могу рядом с тобой стоять, перетряхивает аж всего. У тебя было такое с кем-то?
— Сегодня утром и вчера ночью. С тобой, если не ошибаюсь.
Он целует меня в губы, и мне хочется прижаться к нему плотнее, кожа к коже, вплестись в его волосы пальцами и в его мысли своими стонами, но двери разъезжаются, и дама с грустной таксой в меховой тужурке и сапожках-непромокашках на лапках смотрят на нас осуждающе.
Я поправляю волосы, и мы идем к крайней на площадке двери.
— Это еще кто с тобой? — поражается женщина в халате с цветочками — мама Катерины.
— Мой парень, — пожимает плечами Валера, и я охуеваю вместе с Катиной мамой от подобного заявления. — Пришли поговорить с суицидницей. Можно пройти?
Она кивает и молчит, потому что в заготовленном арсенале фраз, линчующих Валеру, пока не находится ни одной подходящей под такой случай. Катерину мы находим лежащей на диване, с маской божественной благости на бледном челе и с перевязанной до локтя левой рукой. Заметив меня, она мигом теряет всю благость и вопит:
— А он что тут делает?!
— Мы встречаемся, — снова удивляет меня Валера.
И, пока она хлопает ртом, разматывает бинт за конец и рассматривает две небольших царапины, которые даже не кровят.
Прижав руку к груди, я не выдерживаю:
Простись со мною, мать моя,
Я умираю, гибну я!
Больную скорбь в груди храня,
Ты не оплакивай меня.
— Заткнись! — орет она, попадая кулаком в плечо Валеры. — Заткни его, пожалуйста!
— Кать, — говорит он серьезно, перехватывая очередной удар. — Я пришел к тебе…
… с приветом,
Рассказать, что солнце встало,
Что оно горячим светом
По листам затрепетало,
— снова втискиваюсь я. — Нормально мы, Кать, поговорить пришли. Понимаешь? Без скандалов, без истерик, без всей этой бутафории.