Выбрать главу

Но Мандаринша была глуха, как статуя, и уже прикалывала свою шляпу. Рабеф дважды повторил:

– Я вас очень прошу.

И позвал на помощь Доре:

– Послушайте, – сказал он, – помогите мне ее удержать. Это просто сумасшествие.

– Нет! – ответила наконец Мандаринша. – Это не сумасшествие!..

Она была теперь совсем готова к отъезду. И взглянув на часы, висевшие у нее на той же цепочке, что и коробочка с опиумом, сказала:

– Без пяти одиннадцать. Я вскочу в предпоследний трамвай. В Половине двенадцатого я буду уже в «Цесарке». Там лакей, разумеется, будет знать, где находится Селия. И у меня хватит времени, пока она не станет возвращаться.

– Хватит времени на что?

– На то, чтобы поговорить с ней.

Рабеф пожал плечами:

– И вы полагаете, что она вас послушается. Но Мандаринша быстро повернулась к нему.

– О да! – сказала она. – Она меня послушается, будьте спокойны!

Доре спросила:

– Что же вы ей скажете?

Среди ночной тишины прозвучал вдалеке рожок трамвая. Мандаринша подобрала юбку левой рукой. И, почти уходя, сказала:

– Я скажу ей… Я скажу ей: «Дорогая моя, я советовала вам когда-то не заключать условия только для того, чтобы были уплачены ваши долги… Ну а теперь, когда условие заключено и долги уплачены…»

Она вдруг остановилась, внезапно застыдившись, и взглянула на Рабефа; он не дрогнул.

– Извините, что я так грубо говорю перед вами обо всем этом. Это, конечно, не слишком, не слишком деликатно с моей стороны. Но вы знаете, ведь никто не сравнится со мной в уменье класть ноги на стол. Но тем хуже! Вы умный человек, вы поймете. И вот это, именно это – слово в слово – я скажу Селии: что мы, женщины полусвета, в любви стараемся быть честнее всех других женщин. Прежде всего из самой простой и элементарной порядочности: любовник – это не муж; за ним нет ни жандармов, ни судей; он не может отомстить вам по закону ни разводом, ни тюрьмой, ни штрафом; он не может защищаться; он полагается во всем на нашу честь; дает дуракам возможность смеяться над ним! Поэтому, прежде всего, нужно быть низким человеком, чтобы предать беззащитного. Но такая низость – это бы еще куда ни шло: есть нечто поважнее! Это то, что для нас, женщин полусвета, любовь – ремесло, профессия, – не так ли, Л'Эстисак? Такая же почтенная профессия, как многие другие! А поэтому наша профессиональная честность заключается в том, чтобы вести себя в любви как следует, как должно, без обмана. Ты оплачиваешь мои платья настоящими голубыми кредитками и настоящими золотыми луидорами? Я отплачиваю тебе настоящими поцелуями и настоящими ласками. Один дает, другой возвращает равноценное. Женщина полусвета, которая берет деньги от мужчины, чтобы потом принадлежать ему одному, а через два дня убегает от него с первым попавшимся мальчишкой, нет, нет и нет. Я не хочу, чтобы Селия оказалась такой.

За окном сквозь тихие капли дождя снова раздался звонкий гудок трамвая, на этот раз уже близко. И Мандаринша исчезла так быстро, что никто даже не успел крикнуть ей «до свидания».

– Само собой разумеется, – спокойно заявил Рабеф, – Селия никогда не обещала оставаться мне верной. Да и я, разумеется, никогда бы не допустил, чтобы она обещала мне что-либо подобное. Я совсем не так глуп, чтобы предположить, что красивая двадцатичетырехлетняя девушка может считать, что ее любовные грезы сбылись, когда подле нее находится седеющий господин вроде меня, и я совсем не так отстал от века, чтобы заставлять вышеупомянутую красивую девушку вечно сдерживать самые законные желания своего сердца, мозга и плоти. Потому я считаю, что весьма почтенное негодование нашей странствующей рыцарши, защитницы слабых и угнетенных, в данном случае вовсе неосновательно: Селия, изменив нашему обществу сегодня вечером, ровно столько же изменила профессиональной честности, сколько простым и ясным обязанностям гостеприимства. Поэтому я упрекаю ее за то, и только за то, что она уехала накануне четверга, забыв о своих гостях – о вас, мадам, и о вас, господа. Но вы будете снисходительными гостями – и не будем больше говорить об этом. Рыжка, дитя мое. Чаю!..

И Рыжка – наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! – внесла поднос, убранный цветами, так, как его убирала Селия.

Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся:

– Я думаю, – пояснил он, – о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе – трамвае.

Л'Эстисак склонил голову набок:

– Да, – сказал он. – Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар XX века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья – даже о крылья ветряных мельниц – как старый и великий гидальго, – в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.

– Нет! – сказал Лоеак серьезно. – Дорогой мой! с тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.

Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.

Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.

– Рабеф, вракал! – заметил вдруг Китаец. – Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!

– О да! – мирно сказал Рабеф. – Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.

Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: «В доме повешенного не говорят…» Но, по-видимому, он один вспомнил ее; оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:

– Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?

Рабеф не утратил спокойствия.

– Пейрас? – сказал он. – Это гардемарин с «Ауэрштадта». Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что знаю про него: она так много мне о нем рассказывала, что я из предосторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.

И заключил вполне искренне:

– Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь менее заслуживающим того.

Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:

– Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..

– Ну что ж! – снисходительно сказал Рабеф. И он повернулся к Суданцу:

– Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых бородачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.

Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.

– Двести десять франков? – соображал Суданец. – Я получал меньше, в Бакеле, в 1884 году. И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусс. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.

Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.