Примерно в то же время я опубликовал статью, озаглавленную «Гангстеризм как отклонение в развитии капитализма». Начал я с происхождения самой теории девиантности. Вряд ли было простым совпадением, что как научное направление она сформировалась в 20–30-х годах, и не где-нибудь, а в Чикаго. Именно в этот период и именно в этом районе США процветали преступные промыслы и активно действовали бандитские шайки. Послевоенный подъем деловой активности, резкие демографические сдвиги и хаос в торговле, явившийся следствием сокращения масштабов вмешательства государства в экономику, повлекли за собой размывание общественной морали. Таким образом, Аль-Капоне может в каком-то смысле считаться крестным отцом социологии девиантного поведения. Его преступный трест столь основательно перепутал норму с отклонением от нормы, что у большинства людей возникли неизбежные колебания в отношении к социальным ориентирам, еще совсем недавно считавшимся незыблемыми.
В свою очередь, гангстеры способствовали дальнейшему искажению общественной морали. Им завидовали, им подражали; оказавшись самыми заметными фигурами в ряду новых социальных ценностей, бандиты поспешили закрепить сложившееся положение. При этом они невольно пародировали самих себя в стремлении подражать внешним атрибутам большого бизнеса – дорогим костюмам, мощным машинам и тому подобному. Любопытно, что свойственный гангстерам экстремизм прекрасно вписывается в жизнь свободного рынка. «Положение вне нашей повседневной реальности способствует их постепенному превращению в реальное воплощение наших этических фантазий» (Гоффман, 1972:267). Более того, мафия способна порой проявлять активность и предприимчивость, стараясь облечь свойственный капитализму авантюрный дух в конкретную форму.
Именно в этот момент на сцене появляется такая фигура, как «голливудский гангстер». В 1948 году в своем блестящем эссе «Гангстер как трагический герой» Роберт Уоршо впервые высказал неожиданную идею о том, что гангстеры, гангстеризм представляют собой не только физическую, но и эстетическую опасность. «Гангстер – хотя реальные, живые гангстеры, безусловно, существуют – является главным образом плодом воображения» (Ibid.).
Далее я использовал некоторые свои соображения, возникшие у меня во время близкого знакомства с Гарри, чтобы проанализировать современных преступников и показать, как каждый из них воплощает в себе противоречия нашего века. В каком-то смысле Гарри Старкс, братья Крей и им подобные стали продолжателями уже сложившейся традиции. В контексте расцвета потребительства, пришедшего на смену аскетичной послевоенной эпохе, они представляли собой мощное подводное течение, оставшееся практически незамеченным за фасадом так называемых «буйных шестидесятых». Но именно их существование не позволяет назвать этот период истории настоящей эрой раскрепощения и свободы. Маргиналы сдерживали возможность социальной революции, демонстрируя показной глянец. Шарм, стиль, друзья в нужных местах, знакомства со звездами шоу-бизнеса – все это дополнялось подспудным ощущением неясной угрозы. «Высшая привлекательность всегда балансирует на грани ужаса» (Батель, 1932:17).
Признавая значение культуры, свойственной рабочему классу, гангстеры на деле придерживаются двойного подхода, свойственного капитализму на его последней стадии. Благотворительность идет у них рука об руку с вымогательством. Таким образом, любой бандит, занимающийся как филантропией, так и вымогательством, приобретает поистине фольклорные черты, существуя в массовом сознании то как злобный и хитрый дьявол, то как щедрый и справедливый герой. Больше того, именно бандит устраняет существующее противоречие между индивидуальным и коллективным. Несмотря на то, что чисто семантически бандит должен принадлежать к банде, он на деле представляет собой не что иное, как дистиллят массовой культуры, пропущенной сквозь перегонный куб индивидуальной патологии. Как и Музбруггер – отвратительный преступник, образ которого создал в романе «Человек без свойств» Роберт Музиль, – обитает не только на социальном «дне», но и в человеческой психологии. «Если бы люди могли думать сообща, они непременно бы выдумали Музбруггера».
Итак, одним только своим существованием бандит обеспечивает своеобразный социальный катарсис. Воплощая в себе глубинные страхи и потенциально опасные амбиции индивидов, вынужденных существовать в условиях рыночной экономики, сама девиантность гангстеров позволяет капитализму снять с себя большинство обвинений и утвердить в массовом сознании представление о собственной естественности и этической нормальности.
Но вот курс лекций был прочитан, а Департамент тюремного образования не проявил никакого интереса к его возобновлению – во всяком случае, не в качестве одного из разрешенных видов деятельности для особо опасных заключенных Субмарины. Кроме того, до меня дошли слухи, что начальник тюрьмы и его заместитель считают мой проект потенциально опасным и подрывающим основы. Сотрудники тюрьмы жаловались, что заключенные, которые и раньше за словом в карман не лезли, стали еще более активно утверждать свои права, после того как прослушали курс. Занятия дали им новые знания, улучшили их умение правильно выражать свои мысли, и надзирателям приходилось не сладко. Безусловно, пошив мягких игрушек казался администрации более надежным методом перевоспитания особо опасных преступников.
Между тем почти все заключенные блока «Е», с которыми я успел познакомиться, говорили мне, что хотели бы учиться и дальше. Я поощрял их к этому, как мог, хотя по временам мне казалось, что надо мной элементарно подшучивают. Особенным желанием учиться отличался Гарри. И как всегда, у него были для этого свои причины.
– Помнишь, ты рассказывал об исследованиях, которые провели в своих тюрьмах шведы? – сказал он мне в последний день. – Ну, насчет воздействия на психику длительных сроков заключения, сенсорного голода и всего остального… Согласно этим исследованиям, человек может выдержать пять, в лучшем случае семь лет – потом он просто ломается. Семь лет – вот все, что у меня есть. Семь лет невезения. Но все на свете когда-нибудь кончается… Ты понимаешь, что я имею в виду?
– Боюсь, что не совсем, Гарри.
– Слушай… – прошипел он и небрежным жестом велел мне наклониться поближе. Его прищуренные глаза впились в мое лицо. – Смотрю я на тебя и думаю о том единственном, что только и может иметь смысл в этих стенах… Я думаю: может быть, ты и есть та дверь, через которую я выйду? После семи лет мое дело будет в первый раз рассматриваться в комиссии по помилованию, а до этого мне только и остается хлебать баланду да считать дни. Но мне это не подходит. Вот я и подумал – может быть, есть более простой способ? Я имею в виду это самое образование… Средняя школа, школа второго уровня, Открытый университет и – «сезам, откройся»? Ты понимаешь? Ведь, если я займусь самообразованием, разве это не будет значить, что я перевоспитался? Да и комиссии это должно понравиться, как думаешь?
Он улыбался, но в его уверенности было что-то наигранное. Да и в голосе Гарри звучало неподдельное отчаяние, и я боялся будить в нем надежды, которые могли не сбыться.
– Да, – сказал я осторожно. – Может быть.
Гарри с сомнением засопел. Его густые брови сошлись на переносице еще теснее; нахмурившись, он пристально вглядывался в меня.
– Может быть… – повторил он. – Ну а как ты считаешь?
– Я думаю, – быстро ответил я, боясь, что любая пауза может породить ненужное напряжение, – что образование не помешает тебе в любом случае. Кроме того, ты ведь сам хочешь учиться, так? Хочешь учиться, узнать больше…
Гарри усмехнулся. Впервые его улыбка была не хищной, а какой-то застенчивой. Почти робкой.
– Да, хочу, – нехотя признался он.