— Вы прекрасно танцуете, — сказала Катя и рассмеялась вместе с Машей.
— За женщин! — сказал я. То был стандартный русский тост, а поскольку в России разрешается пить и тому, за кого поднимают бокалы, девушки звонко чокнулись своими стопочками с моей.
Какие у них были намерения, я все еще не знал, — если у них вообще имелись намерения, а не одно лишь любопытство и желание посидеть в ресторане за чужой счет. Основные события разворачиваются в Москве после третьего свидания, как и у нас, в Лондоне, — да, полагаю, и на Марсе тоже, — ну, может быть, после второго, если на дворе стоит лето. И куда, интересно, мы денем Катю?
— Не хотите посмотреть наши снимки? — спросила Маша.
Она кивнула Кате, и та извлекла на свет мобильный телефон. Русские девушки любят снимать друг дружку — думаю, это связано с новизной компактных камер и с мыслью, что, раз их фотографируют, они что-нибудь да значат.
— Мы их в Одессе сделали, — сообщила Маша.
Они побывали там в начале лета, пояснили девушки. Видимо, родственники имелись у них и в этом городе. Похоже, родственники в Одессе (этакой помеси Тенерифе с Палермо) есть почти у каждого.
Мы склонились над столом, и Катя устроила для нас слайд-шоу на крошечном экранчике ее телефона. На первом снимке они сидели в баре еще с одной девушкой. Катя смотрела в сторону от камеры и смеялась — вероятно, шутке, произнесенной кем-то, кто в кадр не попал. На втором Маша и Катя стояли в купальниках на пляже, прижавшись друг к дружке, а за спинами их возвышалось подобие египетской пирамиды. На третьем — одна Маша. Она сфотографировала свое отражение в зеркале платяного шкафа: стояла, упершись одной рукой в бедро, а другой держа перед собой телефон, который заслонял четвертую часть ее лица. В зеркале было видно, что, кроме красных купальных трусиков, на Маше нет ничего.
Я откинулся на спинку кресла и спросил, не желают ли они поехать ко мне, выпить чаю.
Маша твердо взглянула мне в глаза и ответила: «Желаем».
Я помахал рукой официанту, расписался в воздухе воображаемым пером — международный жест, означающий: «выпустите-меня-отсюда». В отрочестве ты видишь, как его производят твои родители, и обещаешь себе никогда так не делать.
Ко времени нашего ухода из ресторана на улице похолодало. Проведя в России три зимы, я знал: это серьезно — пришел настоящий холод, ледяной воздух, который таким до апреля и останется. Белый дым, поднимавшийся из труб стоявшей ниже по течению электростанции, казалось, замерзал в темном ночном воздухе. Дождь продолжался, капли, стекавшие по стеклам моих очков, размывали все, что я видел, усугубляя фантастичность этих картин. На Маше было все то же пальтишко с кошачьим воротником, на Кате — пурпурный пластиковый плащ.
Я выбросил вперед руку, и машина, уже отъехавшая от нас метров на двадцать, затормозила, сдала назад и остановилась у бордюра. Водитель запросил двести рублей, я, хоть это и был грабеж на большой дороге, согласился и сел рядом с ним. Водитель оказался русским — усатым, толстым и явно чем-то обиженным; ветровое стекло машины рассекала трещина, которую, судя по ее виду, могла создать его голова, а могла и пуля. На приборной доске стоял миниатюрный, подключенный на живую нитку к гнезду электрозажигалки телевизор, который показывал, пока мы ехали вдоль реки, бразильскую мыльную оперу. Впереди подрагивали в воздухе звезды кремлевских башен, за ними — сказочные купола замыкающего Красную площадь храма Василия Блаженного, а бок о бок с нами текла, загадочно изгибаясь и прорезая одичалый город, выглядевшая совершенно нереальной Москва-река. За моей спиной шептались о чем-то Маша с Катей. Машина толстого русского была раем на колесах, десятиминутным парадизом ослепительной надежды.
Внимательно приглядевшись к потолку моего жилья, можно было различить целую сеть пересекающихся бороздок, которые рассказывали историю квартиры — так же, как кольца пня рассказывают историю дерева, а морщины на лице поэта — историю его жизни. Когда-то она была «коммуналкой», в которой жили — вместе, но обособленно — три не то четыре семьи. Я часто пытался представить себе, как в ней умирали люди и как их затем обнаруживали соседи, — или как они умирали и долгое время никто их не обнаруживал. Подобно миллионам других россиян, они, наверное, снимали с вбитого в стену гвоздя — когда заходили в уборную «по большому делу» — персональные сиденья для унитаза, ругались из-за убежавшего на общей кухне молока, строчили друг на друга доносы и спасали друг друга. Затем, в девяностых, кто-то снес разделявшие комнаты перегородки и обратил квартиру в жилище, предназначенное для богача, а от прошлой ее жизни остались только вот эти линии на потолке, показывающие, где с ним встречались стены. Спален здесь теперь было лишь две — одна для гостей, коих у меня почти не бывало, — и мрачное прошлое квартиры плюс везение, благодаря которому я ее получил, порождали во мне — по крайней мере, поначалу — чувство вины.