Алла Сергеевна вдруг перебила:
— Вы ведь отдаете себе отчет… то, что он сделал, достойно самых высоких слов?..
Снова разом заговорили пограничники, и снова право голоса получил замполит:
— Год назад, когда Пушкарев только прибыл на заставу, я, помнится, проводил политзанятия и задал тему, которую каждый из ребят должен был к следующему занятию разработать самостоятельно. Тема была такая: что вы лично вкладываете в понятие патриотизма? Подготовились все, кроме Никиты. Я поинтересовался, в чем дело. Он ответил вопросом на вопрос. «Знаете, был такой педагог — Сухомлинский… Так вот, он утверждал, что патриотизм — чувство стыдливое, его надо, как любовь к женщине, глубоко в сердце хранить и от лишних прикосновений оберегать». Я, честно говоря, обескуражен был тогда не на шутку. Сделал замечание Пушкареву, а сам стал приглядываться к нему повнимательней. И убедился вскоре, что он во всем какой-то особый, неординарный. Вроде бы очень общительный, а в то же время до конца… не раскрывается. И с Даниловной тоже…
Начальник заставы перебил замполита:
— Погоди, Алеша, я сам расскажу. Докладывает мне как-то дежурный: мол, так и так, свидания с вами Даниловна требует. А мы уж все тогда в курсе были, что старуха за внука его считает. Вы ведь знаете, что она на четверых сыновей похоронки получила. Такую беду, я думаю, пережить невозможно… И немудрено, что рассудок у нее помутился… Но иногда она разумнее любого нормального рассуждает. Короче, вышел я за ворота, смотрю: стоит, опять с кулечком каким-то. Гостинец, видно, Никите приготовила. «Слушаю вас, говорю, Авдотья Даниловна». А она мне кулек свой сует. «Никитушка, — шепчет, — сказывал, что семья твоя погостить к родителям отправилась, один ты теперь, вот я тебе пирожков напекла, да и поблагодарить хочу, что по-доброму к внучку относишься. И еще спросить хотела… Нельзя ли Никите увольнительную оформить? Все ж таки бабка родная под боком проживает, пусть нет-нет да заглянет». — Начальник заставы усмехнулся: — В общем, пришлось мне с Пушкаревым беседовать. Собственно, говорил я, а он молчал больше. «Понимаешь, — говорю, — всю исключительность ситуации? С одной стороны, увольнительных не положено, с другой — учитывая, что Даниловна — мать четверых солдат, павших смертью храбрых, будем просить исключения? Весь вопрос упирается в тебя. Как ты-то сам ситуацию расцениваешь?» Смотрю, парень подобрался весь. «Так точно, — говорит, — все понимаю, я и сам с той же просьбой к вам обратиться хотел. Но Даниловна опередила». Тогда я поинтересовался, что же дальше он делать намерен, когда служба закончится. Старуха и дня без него обойтись не может. Пушкарев нахмурился, будто повзрослел сразу, и ответил, что думает об этом непрерывно.
— А я недавно рисунки Пушкарева видел, — услышала Лиза голос замполита. — Его вызвали срочно куда-то, а папку он в красном уголке оставил. Я случайно на нее наткнулся и, честно скажу, уже оторваться не мог. Все работы его разглядел… В основном, портреты. И всюду — Даниловна. Видать, поразила она его воображение! Рыженькую девочку, ту, что на крыльце сейчас видели, тоже прекрасно нарисовал. То, что талант у него, нет вопроса!
— Да-а, — задумчиво протянула Алла Сергеевна, — а рука правая… нерв перебит… — И тут же изменила тон, прибавила бодро: — Что ж, будем надеяться на лучшее.
— Да, извините, Алла Сергеевна, я на ваш вопрос не ответил, — спохватился начальник заставы. — Как мы оцениваем поступок Пушкарева? Так же, как и вы!
Лиза скорей почувствовала, чем услышала шаги в коридоре. Обернувшись, увидела, как трепыхаются на лице Терентьича белые марлевые бабочки. Старик почти бежал, и бабочки вот-вот готовы были сорваться с его лица и вспорхнуть… Лиза вдруг увидела, как сквозь туман, зеленую поляну, всю пронизанную тонюсенькими паутинками, и огромную бабочку-капустницу, испуганно оторвавшую свое отяжелевшее тело от желтой головки одуванчика…
Терентьич махнул Лизе рукой, выпроваживая ее из больницы. На ватных ногах она вышла на крыльцо, присела на ступеньку…
Бабочка-капустница испуганно вспорхнула с одуванчика, внезапно разросшегося до размеров огромного подсолнуха.
— …У меня, знаешь, дома в Ленинграде висит почти весь Ван Гог в луврских репродукциях… — совсем рядом с Лизиным ухом послышался Никитин голос. — И если даже подсолнух, то это такая выстраданная желтизна, такой зной и жажда, что до одушевленности этот подсолнух доводят…
— Зачем ты поместил меня в девятнадцатый век? — поинтересовалась Лиза и зажмурилась от блеска тонюсеньких серебряных паутинок, вытканных по всей солнечной поляне.