— Сама-то как считаешь? Решай, ты хозяйка…
— Думаю… поживем еще в Жирновке. А там — видно будет.
— Хо! Что ж тогда и разговоры затевать?
— А как же с работой, Прокопий?
— Какая работа? Я на работе постоянно. Лесник…
— О моей работе говорю. Что ж без дела сидеть, не шестьдесят мне. Да и стаж нужно вырабатывать. Старость подойдет, пенсию не дадут.
— О-о, нашла о чем толковать! — Прокопий за смеялся. — Пенсия! До пенсии еще семь стажей можно выработать. Тебе об этом не думать, о работе. Вины нет твоей. Если бы ты вообще отказывалась работать, ну тогда другое дело, неудобно вроде перед деревенскими А в нашем положении… числись домохозяйкой. Была Жирновка — была ферма, была ферма — был скот, был скот — была работа. Скот перегнали — все… А пенсия, не беспокойся, одна пасека прокормит. Нынче вон какой медосбор — из всех годов, все поляны в цвету А тайга еще. Пока жив — заработаю на семью. Если хочешь, выручку от пасеки ежегодную станем тебе на книжку класть. Вот и пенсия.
— Это совсем ни к чему.
— Дело твое. А жить… чего здесь не жить? Живи до смерти самой.
— Ладно, поживем. А о смерти рано речи вести.
— Да это я просто так.
На этом разговор и закончился. Прокопий обрадовался, по лицу видно было. Он-то думал, что наоборот все выйдет — начнет жена за всеми вослед проситься, а ему придется уговаривать Алену, упрашивать. Самому Прокопию переезд совершенно не нужен, он готов в деревне своей, хотя и не существующей теперь, жить, жить и жить. Участок его вокруг Жирновки, что еще? Он, Прокопий, не менее жены привязан к родным краям. Немного по-иному, правда. Тайга для него не просто тайга, где можно прогуливаться, любуясь деревьями, птицами, а угодья, откуда можно что-то принести. Прокопий не станет сидеть в задумчивости на берегу Шегарки или озера, как Алена, глядя на сгибаемый течением камыш, он забросит удочку, сеть, перемет, а уж потом посидит, покурит, дожидаясь, пока попадет рыба.
У него, Прокопия, пасека на шегарском берегу, прямо в огороде, лети во все стороны, пчела, весь мед твой. У него лошадь в руках, вездеход «Буран» — зимой через любые снега путь проложит. Избушка на озере, лодка, три пары лыж, два ружья, чуткий, незаменимый на охоте пес. Прокопий знает все малинники и смородинники окрест, черемуховые кусты, клюквенные и брусничные болота, знает, где отменные опята и грузди. Он ставит петли на зайцев, стреляет утку и тетерева, глухаря и рябчика, куропатку и гуся. А медведь попадется навстречу, так и медведя свалит самодельной пулей из двухствольного, не дающего промаха ружья. Куда ему ехать? Зачем? Чего искать и где? Все найдено, все есть. Живи… хоть заживись, без горя, без нужды, без особых переживаний.
Днями летними Прокопий просыпается пораньше иной бабы. Сноровисто сделает по дому мужскую работу, спросив Алену, чем ей помочь, уходит к пчелам на пасеку, а если не на пасеку, то на речные омута, на озера за Юрковку, в тайгу, а Алена, оставаясь одна, управясь по хозяйству, полюбила ходить по деревне, и любимыми часами ее стали вечерние часы, часы заката, сумерек, долгих летних сумерек, в пору, как говорили по деревне, схождения зари с зарею. Ночь до того коротка, будто и нет ее вовсе.
Когда предзакатное солнце зависало над лесом, над болотами, откуда брала свое начало Шегарка, Алена выходила за деревню, на закат, в сторону Юрковки. Не доходя немного до Юрковского лога, до мостка, Алена сворачивала вправо к речке, садилась лицом к солнцу на высокий берег омута под черемуховый куст и подолгу сидела так, глядя, как постепенно снижается к лесу солнце, уже не горячее, как днем, а просто яркое, очень яркое, и большое, как всегда на закате, играющее переливами так, что больно глазам, если долго на него смотреть; как меняется освещение, удлиняются тени, терпче пахнут травы, и уже иная, вечерняя тишина, умиротворение порой покрывают, охватывают отдающую тепло ночи землю.
Так она и сидела, думая свои давние думы, глядя на запад, туда, где невидимая за сограми и перелесками, в пяти верстах вверх по течению от Жирновки, совсем еще недавно жила своей жизнью деревня Юрковка, такая же небольшая и привольная, как и ее, Алены, родная деревня, а сейчас там тишь и глушь, как и у нее за спиной, в Жирновке, и странно было знать это, чувствовать глухую тишину, отсутствие всякой жизни, чувствовать всей спиной, до озноба, невольного движения лопаток.
Прислонясь спиной к черно-коричневому, в крапинках, стволу черемухи, глядя на неподвижную темную воду большого, таинственного своей глубиной омута, Алена пыталась понять состояние свое, разгадать, что происходит с нею, почему осень, как никакое другое время года, так сильно действует на нее, заставляя и грустить, и печалиться, и тосковать, и плакать. Алена долго подыскивала выражение и решила, что осень сосет душу ее, именно сосет, и никак не иначе. Может, оттого, что родилась она осенью, и это время года наложило на Алену свой особый знак, знак печали, потому что нет более печального времени года, чем осень. И отчего бы ей быть такой…