По левую руку — Шегарка, за нею — согры, выпаса, пашни, сенокосы, а еще дальше — сосновый бор, клюквенные болота, осиновые острова, а что еще дальше — Алена не знает. Направо — за хлебным полем, за кочкарником, по Старому клюквенному болоту — канал с ответвлениями, прорытый еще в тридцатом году, когда хотели осушить болота под сенокос. Но сенокоса не получилось, а клюква на осушенных болотах выродилась. Канал переходил в ручей, текущий к деревне в зарослях осинника, тальника, черемушника, ручей впадал в копаный пруд с небольшой плотиной для стока воды в Шегарку: когда-то и в пруду, и в канале водилась рыба — из речки заходила. На левом берегу пруда до недавних пор стояли амбары, а на правом Иван Панков, женившись, срубил себе избу, ее он, уехав в Башкирию, продал Ивану Ивановичу Салькову, Сальков, переехав в Пономаревку, продал ее Виктору Дмитриеву, Дмитриев и жил в избе этой почти до последних жирновских дней с Панковой Нинкой, которая ушла от него внезапно к мужу умершей сестры, а Дмитриев, бросив все, уехал неизвестно куда. Где он теперь, как живет, с кем…
За Жирновкой по течению Шегарки — Вдовино, другие деревни, исчезнувшие теперь. Пономаревка, еще дальше Пихтовка, бывшее районное село, еще дальше Колывань, теперешнее районное село, и там, за Колыванью, за кудряшовским бором, за речкой Чаусом — областной город, где Алена никогда не была. Это была ее родина, ее край, Шегарский, все, что окружало ее и держалось в памяти с детства, жило в ней, жило с нею, и уйти, уехать, покинуть все это, поменять даже на более удачную жизнь, Алена не могла…
Гуд едущего со стороны Вдовина трактора Алена услышала, когда трактор уже въезжал в деревню. Это был «Беларусь», колесный, с кабиной синего цвета трактор, на котором работал Генка Шабрин, но ехал ли это Генка или кто другой, Алена знать не могла. Опершись на вилы, она внимательно смотрела встречь трактору, ожидая, что он свернет к мосту, к усадьбе Шабриных, но трактор, минуя мост, проехал к их, Терехиных, усадьбе, остановился, скрытый от глаз избой, скотным двором, и сразу же затих.
«Генкин вроде бы трактор, — подумала Алена, направляясь к избе, — чего бы это он? Сено, наверное, приехали метать с матерью, а к нам завернули попроведать или взять что нужно для работы — веревки, должно, нет у них. А то и не Шабрины, кто-то другой…»
Обогнув летнюю кухню, Алена вошла в ограду и увидела, что на ступеньках крыльца — голова на верхней ступеньке, раскинутые руки и ноги на средних и нижних — лежит Прокопий, а рядом с крыльцом, пристально глядя на Прокопия, с серьезным лицом стоит Генка Шабрин, простоволосый, в клетчатой с закатанными рукавами рубахе, в мятых хлопчатобумажных штанах и кедах. Увидев Алену, он улыбнулся, протягивая руку, здороваясь.
— Здорово жили, Алена Трофимовна. Жива, здорова? Вошел в ограду — никого. Где же это хозяйка, думаю.
— Здравствуй, Гена, — обрадовалась парню Алена. — Как надумал к нам?
— Да вот мужа тебе привез.
— Где ты подобрал его?
— Выпивал с мужиками возле магазина. Мужики разошлись, а он сидит, к стенке прислонился. Хотел было забрать его к себе, а он — не хочу, вези в Жирновку, говорит. Ну я его в кабину тогда — и повез. Сдаю без расписки, Алена Трофимовна. Принимаешь?
— Куда деваться. Есть хочешь, Гена? Давай покормлю.
— Спасибо, обедал. Квасу попью. Водится квас?
— Водится, как же. Сейчас принесу. Садись, чего стоять.
— Целыми днями сижу в кабине.
— Мать как там, не хворает?
— Хворает. Занепогодит, так и начинают суставы ныть.
Алена принесла полный ковш квасу и смотрела, как, прислонясь плечом к столбцу крыльца, передыхая, пил квас Генка, держа ковш в загорелой правой руке, смотрела на мужа, спавшего на ступенях, на его свернутую, с полураскрытым ртом, из которого стекала слюна, голову, нечесаные волосы, кривые, желтые от табака зубы, тело, неловко изогнутое на ступенях. Был Прокопий в испачканном коричневом костюме, купленном семнадцать лет назад к свадьбе, в ботинках, купленных тогда же, светлая рубаха его выбилась из-под ремня, и виден был дышащий живот. Глядя на мужа, Алена ничего не испытывала к нему, ни злости, ни раздражения, ни презрения, ни жалости, ни брезгливости. Это был чужой, совершенно ненужный ей человек, с которым она прожила почти двадцать лет в одной избе, сама не зная зачем.