— Чего тебе еще надобно? — говорили ему литераторы города. — Смотри, как гладко и высоко пошел. Мы вон годами дожидаемся публикаций и книг. Годами ждем, чтобы кто-то где-то упомянул о нас. За границей перевели. Тебе ли обижаться? Да ты должен…
Да нет, он был писателем, конечно. В способностях его никто не сомневался. В способностях, не в таланте. А потому был он писателем обыкновенным. Обыкновенным, каких сотни, тысячи в стране. Не таким откровенно слабым, как умерший старик, но и не настолько крепким, чтобы выделяться из среды пишущих, постоянно притягивая читательское внимание. Обыкновенным. Их в каждом, или почти в каждом, областном городе по десяти, двадцати, сорока… членов. Где больше, где меньше. Они живут, сочиняют, издают, надеются, ссорятся, играют друг перед другом, стареют…
Прошло целых десять лет. Прошли первые восторги и опьянение, и теперь, по прошествии всего, тяжело было сознавать свою обыденность, обыкновенность. А надобно было сознавать, чтобы не озлобиться, не начать обвинять кого-то в своих неудачах. Это было бы еще хуже. Такое бывает, Камышову приходилось видеть. За десять лет занятия литературой он чего только не повидал…
Чувство было горьким — десять лет есть десять лет, срок достаточно большой, ничего не скажешь. Писал, писал, и оказалось, что ты ни то ни се. Уж что-нибудь одно бы. Либо природа одарила тебя по-настоящему, либо напрочь лишила этих самых литературных способностей, чтоб не вводить в искушение.
Что нужно было ему как писателю? Талант, ум, образованность. Но прежде всего — совесть. С талантом все было ясно, талантом его всевышний обнес, наделив определенными способностями. Ум у него был обычный. Обычный житейский, мужицкий ум. Он был очень неглуп и не настолько умен, когда бы говорили о нем, как о некоторых: умница. С образованностью было так же, как и с талантом и с умом. Он закончил областной педагогический институт, и потому был человеком с высшим образованием. (Всякий диплом предполагает образованность.) И образован он был в меру, как можно быть образованным, проучившись пять лет на историческом отделении областного пединститута, лучшем, на его взгляд, отделении.
У Камышова была своя система обучения. Он читал учебные пособия как художественную литературу, считая, что голова в состоянии вобрать столько, сколько она может вобрать, и ничуть не больше. Запоминать сверх силы он ничего не хотел, такое долго не держалось, как при школьной зубрежке.
— В ведро можно налить лишь вровень с краями, — сказал он как-то на экзамене, — ежели лить еще, то польется через край. Да и вровень с краями не следует, наверное, — нести неудобно, плескаться будет.
Экзаменатор усмехнулся, не соглашаясь с Камышовым.
Он много читал, и это выручало его в какой-то степени. Читал всю жизнь, как только научился разбирать печатные слова. Лет до восемнадцати бессистемно, что было под рукой, пока не выработался вкус, и тогда он стал читать выборочно. С чтением добавлялись какие-то дополнительные знания, расширяя так называемую общую культуру. Но общая культура не появляется с количеством прочитанного, как и с получением высшего образования, а идет из глубины, передаваясь из поколения в поколение, как у дворян, скажем, выражаясь прежде всего в умении держаться, говорить, поставить себя соответствующим образом в любой ситуации, не теряя чувства собственного достоинства. Такой культуры у Камышова не было, он сознавал это постоянно и огорчался.
Да и откуда она могла взяться, если прадед его был безграмотным крестьянином, дед был безграмотным крестьянином, отец чудом закончил два класса церковноприходской школы, мать же не умела расписываться даже печатными буквами. Из восьми детей семьи Камышовых он один сумел поступить в институт. Он, Камышов, был интеллигентом в первом поколении. Он мог гордиться этим, а мог и не вспоминать вовсе. Вспоминать, но спокойно.
Деревня, изба, а в ней семья десять человек. В избу зимой приносят народившегося теленка, чтобы не замерз — двор соломенный, холодный. Приносят народившихся ягнят. Слепые в наледи окна. Печь, лавки, стол, деревянная широкая кровать. Керосиновая лампа на стене, ходики. На полу стоит ведерный, только что вынутый из печи русский чугун вареной картошки нечищеной, остывает. Пар подымается к потолку. Основная еда — картошка. Новая рубаха раз в год, на праздники. Обноски. Пальтишко на вате, на вате шапка. Подшитые валенки. В этой одежде ты ходишь за шесть верст в другую деревню, в школу-семилетку, где много позже станешь сам преподавать. Скандалы между родителями. Зло срывается на детях. Ругань, слезы, крик. Много зла, много обид, много слез. Мат, который, вместо французского, ты узнал еще до того, как раскрыл букварь. Какая уж там культура, из каких глубин. Помечтать разве о ней, да что…