Я сидел молча и неподвижно, а Фелисити хлопотала на кухне. Она вымыла грязную посуду и поставила на плиту сковородку с двумя котлетами.
После еды я тихо сидел за столом, отодвинувшись от Фелисити с ее планами, мнениями, заботами. Ее нормальность была примесью сумасшествия в моей жизни.
Мне полагалось принять ванну, еще раз поесть и оставить в покое все то, что привело к смерти моего отца. Я отхлебнул кофе. На мой вкус, не блеск, но все же… Я не в состоянии позаботиться о себе, поэтому она должна забрать меня с собой. Я, например, должен был понимать, что пошел не по той дорожке, что сам отказался от человеческой жизни. В конце недели мы снова приедем в дом Эдвина – она, я и Джеймс, а также дети, и поработаем метлами, кистями и краской; мы с Джеймсом прополем запущенный сад и, если все пойдет как надо, сделаем этот дом пригодным для жилья и утешим Эдвина и Марджи, пригласив их сюда. Закончив здесь, мы – я, она и Джеймс – поедем в Лондон, но на этот раз, может быть, без детей, посетим Грейс, и Фелисити оставит нас вдвоем, чтобы мы смогли поговорить или сделать что-то, что покажется нам необходимым. В любом случае, я не должен снова напиваться. За этим она проследит лично. Все две или три недели мне предстоит ездить из Шеффилда в город, и мы будем подолгу гулять за городом по торфяным полям, а может, я даже съезжу за границу. Я же питаю особое пристрастие к Греции, не так ли? Джеймс сможет подыскать мне работу в Шеффилде или в Лондоне, если понадобится, и мы с Грейс будем счастливы вместе, поженимся, заведем детей…
Я сказал:
– О чем ты, собственно?
– Ты вообще не слушаешь?
– Посмотри, дождь перестал.
– О, Боже, нет! Ты невозможен!
Она закурила сигарету. Я представил себе, как дым наполняет мою белую комнату, осаждается на свежей краске и окрашивает ее в желтоватый цвет. Сигаретный дым достиг также страниц рукописи, окрасил их и оставил на них след присутствия Фелисити.
Рукопись была словно незаконченная музыкальная пьеса. Состояние незавершенности значило больше, чем ее существование. Как дополнительный аккорд, я искал развязку, окончательную звуковую гамму.
Фелисити собрала посуду, отнесла на кухню и сложила в мойку. Я взял рукопись и двинулся к лестнице.
– Ты идешь собирать вещи?
– Я не поеду с тобой, – ответил я. – Я хочу закончить свою работу.
Она вышла из кухни. С ее рук капала пена.
– Питер, все решено. Ты едешь со мной!
– Я займусь своей работой.
– Что ты вообще там понаписал?
– Я уже говорил.
– Позволь посмотреть!
Ее маленькая рука протянулась ко мне, и я крепче прижал к себе рукопись.
– Никто не будет ее читать.
Она отреагировала на это так, как я и ожидал: неодобрительно прищелкнула пальцами и покачала головой. Делал я что-нибудь или не делал, это не имело для нее никакого значения.
Я сидел в одиночестве на скатанном спальном мешке, что есть силы прижимая к себе рукопись. И готов был заплакать. Внизу Фелисити обнаружила пустые винные бутылки и что-то обвиняюще крикнула мне наверх.
Никто никогда не должен был прочесть мою рукопись. Это был мой личный мир, определение моего «я». Я рассказал историю, чтобы она была читабельна, переработал и дополнил ее, но предназначалась она только мне одному.
Наконец я спустился вниз и увидел, что Фелисити выставила мои пустые бутылки в маленький коридорчик у лестницы. Их оказалось так много, что я с трудом сумел перешагнуть через них, чтобы попасть в белую комнату. Там меня ждала Фелисити.
– Зачем ты принесла в дом эти бутылки? – спросил я.
– Ты же не можешь оставить их в саду. Что ты, собственно, обо всем этом думаешь, Питер? Хочешь упиться до смерти?
– Я здесь уже много месяцев.
– Мы должны найти кого-нибудь, кто бы их забрал. Когда приедем сюда в следующий раз.
– Я не поеду с тобой, – сказал я.
– Ты можешь жить в комнате для гостей. Дети весь день гуляют, а я оставлю тебя в покое.
– Да, конечно. Почему бы тебе не сделать этого сейчас же?
Она уже собрала часть моих вещей и отнесла в багажник своего автомобиля. Потом закрыла все окна, закрыла водопроводные краны и вывернула пробки. Я молча наблюдал за этим, крепко прижав рукопись к груди. Все пошло прахом. Слова остались недописанными. Я слышал воображаемую музыку: звучал доминант-септаккорд, во все времена определявший звуки марша. Мелодия начала запинаться, как бывает с пластинкой, когда игла буксует на звуковой дорожке и музыку внезапно прерывают щелчки. И тотчас же игла адаптера в моей душе достигла последней внутренней бороздки, чтобы многозначительно проследовать дальше и равнодушно пощелкивать – тридцать три раза в минуту. Наконец кто-то поднял адаптер и на меня навалилась тишина.