— Нет.
Она стояла и смотрела на него, скрестив руки на груди и поправляя кофточку на плечах с таким остервенением, что воротник врезался ей в шею сзади. Веста пыталась придумать что-нибудь такое, что могло бы разозлить его. И не могла. Вместо этого она чувствовала, как гнев растет внутри нее самой, и заставила себя хранить молчание до тех нор, пока к ней снова не вернется самообладание.
Тогда она возненавидела его вовсе не из-за разговора с Китипгом. В тот момент в нем что-то проснулось, безыменное пугающее нечто, с которым она боролась и которое любила вот уже год.
Этот прожитый с ним год не принес ей никакой радости, лишь ожесточил и возбудил в ней еще больший страх и большие сомнения. Порой этот страх сменялся минутами радости, но то были лишь минуты... Дальше всего они отдалялись друг от друга, когда она лежала на постели, в его объятиях. Ночи, что провели они вместе, не давали ей никаких прав: ни права на уверенность в друге, ни даже права на вежливость прохожего на улице. Он молча слушал, как она шептала ему запыхавшимся голосом, не в силах сдержаться: «Я люблю тебя, Говард... Я люблю тебя... Я люблю...», — следил за тем, как она целовала его руки и плечи, как шептала губами эту фразу его коже. Но она не была собой, как и он. Ее радовало одно то, что он слышит эти слова. Но он никогда не отвечал.
Она рассказывала ему о том, что чувствует, как живет, что думает, — обо всем, что с ней происходило. Он молчал и не рассказывал ни слова. Никогда не утешал и не ободрял ее, на его лице не отражалось никакого сопереживания. Ему было не понять, зачем так внимательно выслушивать кого-то. Да и самого понятия нужды для него не существовало. Он не нуждался в ней. Все то, что было в нем сокрыто, в чем он не признавался и не раскаивался, но что явно хранилось где-то внутри него — вот что пугало Весту. Она бы отдала все на свете, охотно распрощалась с ним на века, если бы только он хоть раз намеком дал понять, насколько она ему важна, насколько важно для него хоть что-либо, касающееся Весты Данинг. Но она так ни разу и не услышала от него ничего подобного.
Иногда она спрашивала, обвившись вокруг его шеи руками:
— Говард, ты любишь меня? Он отвечал:
— Нет.
Она не ожидала иного ответа, но то, как мягко он говорил это, словно даже не осознавая, сколь жестоко это звучит, позволяло ей реагировать спокойнее.
— Говард, а как ты думаешь, ты когда-нибудь сможешь кого-либо полюбить?
— Нет.
— Ты такой эгоист!
— Ода.
— И такой самодовольный.
— Нет. Я слишком эгоистичен, чтобы быть еще и самодовольным.
Но все же он не был к ней безразличен. В некоторые моменты она чувствовала его внимание, к своему голосу, к каждому ее движению в комнате, словно за его молчанием скрывался немой вопрос, почти схожий по силе с восхищением. В такие моменты она его совсем не боялась, и для нее он был, пожалуй, самой родной душой на свете. Тогда она переставала смеяться и чувствовать себя уверенной, но вместо этого была счастлива и начинала говорить о работе. После того небольшого успеха ее приглашали еще на несколько проходных ролей в постановки, которые не снискали особого успеха. В некоторых из них никто ее даже не отметил. Но она решительно шла дальше и чем больше начинала ненавидеть пустые реплики в полупустых театральных залах, тем больше утешала себя мыслью о том, чего впоследствии добьется, когда, наконец, станет свободной, когда сможет показать им настоящую Жанну д’Арк. Она поняла, что ей проще рассказывать обо всем этом Рорку, чем таить в себе. Его глаза, абсолютное спокойствие и внимание к ней помогали создать необходимую обстановку. Для нее это имело настолько важное значение, что она и вовсе могла забыть о том, что он рядом, но при этом ощущать его присутствие внутри себя, в напрягшихся до предела мышцах. И она могла отвернуться от него, но по-прежнему вслух декламировать Жанну д’Арк, надрывая голосовые связки до исступления.
— Говард, — порой она прерывалась на полуслове, но не разворачиваясь, не чувствуя в этом необходимости, потому что он был и так повсюду для нее, достаточно лишь было позвать его естество по имени. — Есть такие вещи, которые обыденны и удобны для каждого из нас на протяжении большей части жизни. Но ведь есть и такие вещи, которые человек просто не в состоянии описать, не в состоянии даже вынести, но именно в них заключается смысл жизни. В вещах, при мысли о которых становится тяжело дышать, и ты сидишь, не в силах пошевелить и пальцем. Могу ли, я объяснить это тем людям, которые с таким еще не встречались? Могу ли показать им это? Могу? Вот что я когда-нибудь и сделаю, Говард, через эту Жанну д’Арк, заставлю поднять головы вверх, поднять вверх... Ты понимаешь, не так ли?
И когда она решалась взглянуть на него, то встречалась с открытыми глазами и изумленным взглядом, и между ними не оставалось никаких тайн. Она понимала его, как понимала и то, что через минуту все вернется на круги своя, и он вновь будет для нее потерян. У нее подкашивались ноги, и она падала на пол, уткнувшись лицом в его колени, и шептала:
— Говард, я боюсь тебя... Я боюсь себя из-за тебя... Говард... Говард...
И она чувствовала его поцелуи на спине и на шее, столь невероятное проявление чувств от него, невероятное и единственно правильное, но только в тот момент — нежность.
И затем она осознавала, что хоть он ее и не любит, но все равно придает ей огромную ценность. Не для самого себя, а ценность как таковую, не нуждаясь в ней, но восхищаясь. И тут же она понимала, что так и должно быть, что именно это было ей и нужно, что именно это она в нем любила. А еще что эта любовь была нечеловеческой, холодной и дикой — совсем не такой, какой ее привыкли знать другие. Она одновременно в смятении чувствовала и то и другое, но была уверена в том, что счастлива, а также в том, что спустя короткое время снова возненавидит его, а сама снова станет нормальной.
Эта нормальность, текущая час за часом, день за днем, месяц за месяцем, становилась для нее все привычнее и приятнее; однако чем приятнее ей от этого было, тем тяжелее становилось на душе от одной мысли о нем. У нее никогда не было множества друзей, но сейчас ей просто пришлось их заиметь, потому что все те люди в аптеках, в офисах продюсеров и в театрах постепенно стали запоминать ее в лицо и радоваться ей. Ее приглашали на вечеринки и на ланчи, ее бесплатно проводили на различные спектакли. Но Рорк никогда не сопровождал ее и отказывался встречаться с ее друзьями. Те некоторые, с кем она его все же познакомила, после отзывались о нем, как о самом неприятном человеке, которого когда-либо видели... как его там, Рорк? Да что он вообще о себе мнит? — хотя Рорк и говорил крайне мало, а вел себя необычайно вежливо. Изредка он ходил с ней в театр, ко еще реже ему там нравилось. Он никогда не ходил ни в кино, ни в бары, не танцевал и не принимал приглашения.
— Зачем, Веста? Мне не о чем говорить.
—Ты разве не хочешь повстречать новых людей? Узнать их, обменяться мыслями и мнениями? —Я знаю их. И мне нечем обмениваться. —Тебе когда-нибудь бывает скучно? —Всегда. За исключением случаев, когда я один. —Ты ненормальный, Говард!
— Ага.
— Почему бы тебе не измениться? Это беспокоит всех, кто тебя встречает.
— Это не беспокоит меня.
Во всей их совместной жизни не было ни радостных воспоминаний, ни трогательных моментов, о которых хотелось бы вспомнить, ни сотрудничества, почти не было смеха и «веселья» — как Веста однажды выразилась, тут же почувствовав себя виноватой, а потом и разозлившись. Напротив, когда она находилась вдали от Рорка, в компании друзей, мысль о нем давила на нее невыносимом грузом и портила радостное настроение. Это был словно тихий упрек, и она отметала всякое напоминание о нем в сторону, выпивая немного больше, чем следовало бы, и смеясь немного громче дозволенного. В конечном счете, нельзя быть Жанной д’Арк постоянно говорила она самой себе, любуясь танцующими парами.