Со старшиной Дацковским мы собрались уходить, когда к нам подошла женщина с двумя ребятишками.
— Сыночки, как до Смоленска добраться?
— Далеко же ты, мамаша, забралась, — сказал Дацковский. — В самую середку Европы.
— А провалиться ему, ироду проклятому. Это он загнал нас сюда. Мамку вот их замордовали здесь. Остались детки сиротками. И не знаем еще: жив ли их отец? Вы, часом, не встречали Семерикова, Ивана Ефимовича?
Дацковский отрицательно покачал головой.
…После полудня зашел во вторую роту. Все заняты делом: чистят, смазывают, драят орудия и машины. Лейтенант Гончаренко уже закончил проверку, загнал машину на стеллажи. Стоит, ну словно только что с завода. Но когда приглядишься, увидишь на ней и тяжелые и легкие ранения, и даже контузии.
У самого люка водителя — отметина фауста, вырван кусок брони с кулак величиной. Чуть выше, на маске пушки — вторая ссадина. А сколько осколочных шрамов, пулевых царапин! Это все автографы боев, в основном за Берлин и Потсдам. Там ребятам поработать пришлось.
Хороший у Гончаренко экипаж: ребята — один к одному, дружные, трудолюбивые, исполнительные. Шкловский, Батырев…
— Везет тебе, Гончаренко, — часто говорили ему офицеры. — Как ты умудряешься подыскивать таких ребят!
У меня, как комсорга батальона, важный разговор к Гончаренко. Вчера члены бюро назвали его первым, кого можно рекомендовать в партию. Офицер он хороший. Уважают его в батальоне: смелый, решительный, находчивый и рассудительный.
— Спасибо за доверие, — сказал лейтенант и покраснел. — Я и сам собирался с тобой поговорить, да все откладывал, думал — рано. И отцу хотел написать, посоветоваться. И тоже не решился… А знаешь, как обрадуются старики!
Он поднял на меня глаза: темные, глубокие, с радостной искоркой.
— И об этом я сообщу им… Знаешь когда? — спросил он меня вдруг, и тут же сам ответил: — В день окончания войны. В день Победы. Это будет так здорово!
…Вечером, когда большое багровое солнце покатилось к черневшему за городом лесу, мы собрались у штабной радиостанции. Пришли Александров, Гончаренко, Дацковский, Назаров, Кулешов и еще кое-кто. Радист Колчин копался в своем «эфирном хозяйстве». Пришел Войкин и запел «Из-за острова на стрежень». Песню подхватили, и над притихшим немецким городком поплыла русская песня, широкая и привольная, как сама Волга. Но песню не допели. Открылась дверь радиостанции, высунулась взлохмаченная голова Колчина:
— Ребята, — крикнул он, — послушайте! — И включил радио.
Взволнованный голос пражского диктора, обращенный к воинам Красной Армии, звал на помощь восставшей Праге.
Песня стихла. Встревоженные, слушали мы призыв о помощи патриотов Праги, которые вышли на улицы, построили баррикады, поднялись на борьбу с оккупантами.
— Да, слишком далеко мы от Праги, — с сожалением произнес Дацковский. — Но все равно Прагу спасет только Красная Армия.
Мы начали расходиться. А пражский диктор все говорил и голос его в вечерних сумерках резал сердце.
Погода испортилась. Идет дождь, дует ветер — холодный и промозглый.
Едва закончился завтрак, как прозвучала боевая тревога. Забегали офицеры и солдаты, взревели моторы танков, и через час под гусеницами уральских машин загудела немецкая автострада.
Путь на юг! К Праге!
Только к исходу дня получили долгожданный привал. Это за весь-то день! И привал потребовался не людям, а машинам. За операцию к Берлину танки прошли по 700—900 километров. Им нужен серьезный ремонт. Но позвала Прага — и танки пошли в бой. Повели их люди. А у человека, как известно, спидометра нет, не скажешь, насколько он износился. А тут еще этот проклятый дождь. Льет и льет. Когда двигались по шоссе — еще было полбеды, а вот когда свернули на проселочные дороги, положение изменилось. Танкам еще ничего, а транспортным машинам — беда. Поминутно приходится вытаскивать их из грязи.
В передовом отряде армии идет наша Челябинская танковая бригада. Батя, как уважительно зовут танкисты комбрига М. Г. Фомичева, на своем «козле» неожиданно появляется то у нас, то уходит далеко вперед к головному дозору, который вот уже несколько часов подряд ведет бой километра за три впереди. Мы пока в резерве.