— Убили, Максимовна, как есть убили. Всю голову развалило. Разрывная пуля, бают, а бабы нету.
— Да кто?..
— Волость наша бунтовала, под Толчака не шла. Казаки, что ли? Не видал.
Вошел серб. За ним длинный, бритый, с подпаленными глазами, в короткой до колен английской шинели. Длинный человек, не снимая фуражки, остро пожав руку Калистрата Ефимыча, сел за стол.
Бронзоволосый Наумыч втащил самовар.
— А ты, Максимовна, за хозяйку — разливай давай!
Серб, указывая на длинного, сказал:
— Никитин. Начальник…
— Микитин — расейский, бойкий! — подскочил Липатыч. — Ты с ним, Ефимыч, про веру свою поговори…
Никитин спросил:
— Из Талицы?
— Оттуда, парень…
И резко, словно дробя камень, спрашивал длиннолицый подпаленными серо-фиолетовыми глазами:
— Кого привел? Кого дашь?
— Сам… Никого у меня нету.
— Никого? А там?. Вера твоя?
— У веры моей странные да убогие калеки были.
— Не надо таких.
Помолчал Калистрат Ефимыч. Твердая синяя борода у него, голос потвердел.
— Приехал я, парень, посмотреть. Дом-то я бросил… А тут…
— Посмотри… Убежишь, донесешь — убьем. Отставил стакан, поднялся — длинный, в светлопеленой шинели Серб темным глазом по нему повел. Калистрат улыбнулся радостно.
Вышел он, неслышно ступая, как лист по земле.
Хитро подмигнул Наумыч, сказал:
— Вот сосватал! — Поднял кверху кулак и добавил: — Гора!
Расплывчато пахло кожами и овчинами, подвешанными у потолка, на жерди. Светло-желтые у мужиков головы. В широкие двери виднелись привязанные на выстойку лошади.
В амбаре заседал штаб.
Калистрат Ефимыч сидел на ребре закрома. Мужики лежали на кошмах. Молодой белоусый парень говорил торопливо:
— Офицеры, те, значит, у новосел кабинетские земли отымают и кыргызам дают, потому кыргызы для Колчака полки диких дивизий сооружают. А новоселы воевать с Расеей не хочут — родина, грит, и потому никаких не хочу!..
— Ета правильно! — весело сказал рыжебородый Наумыч.
Старик с зыбкими зелено-золотистыми глазами заговорил:
— Однако… надо, паре-батюшка, по новоселам-то гитатера послать… Штобы насчет восстанья и на Лисью звал… Однако без етова ничего не будет, понял?..
Сверху, с жердей, кисло пахло овчинами. Рыжебородый толкнулся локтем.
— Овчина-то, Ефимыч, от Калмыкова осталась. Мы уберегли… а ты гришь, разбойники! — И вдруг визгливо закричал: — Это ты, Митрич, правильна! Новосел, он — што хмель! Вьется, а без толку! А прямо-то он, может, и на небо угодил бы! Очень проста, едрена лопатка!
Мужики заговорили разом. Торопливо докуривая цигарки, вошли еще трое.
Никитин, прислонившись к стене, упорно разглядывал Калистрата Ефимыча. От яркого света лицо его казалось зеленовато-желтым. Блекли тонкие, как лепестки, веки.
Выходя из амбара, рыжебородый восторженно сказал Калистрату Ефимычу:
— Каку машину завел, а? Я им баял, ета настоящий большак, во-о! А они, видмеди, не верют.
Он снял шапку и, хлопнув себя по розовой лысине, воскликнул:
— У меня тут — башка. — И, наклонившись к уху, шепнул: — Я те, Ефимыч, вижу. А только ты в свою веру ево, Микитина-то, не перетянешь. Хитрай, стерва!.. Я тебе вот што — ты тут оставайся, я мужикам-то скажу, чтобы они тебе часовню али монастырь там построили… Молись! Нам что? Мы, Ефимыч, все можем!
Он, швыркая по сухой траве обутками, побежал догонять мужиков.
Светло-лимонная пыль клубилась в калитке. С опушки несло осиной. У мужиков тугие и тяжелые лица, словно сбирались они на весенний сев.
Никитин твердо, широко, как сваи, поставив ноги, ждал у крыльца.
— Зачем приехал? — резко, но тихо спросил Никитин.
— Не знаю, парень, — неспешно сказал Калистрат Ефимыч. — Жаловаться не умею. Может, и придумал бы что… Жаловаться мне не годится!
И проговорил:
— А ты меня по новоселам возьми. Меня, парень, знают… Вы люди незнамые, а меня… ничего… уважают. Вы там говорите, а я посмотрю…
Никитин, враждебно сузив губы, отвернулся. Помолчал.
— Хорошо. Я не боюсь. Поедем.
Голубая стала земля. Темно-голубые томятся глаза у Настасьи Максимовны. Пройдется по горнице, сядет, вздохнет.
— Тут и будем зимовать, Листратушка?
— Тут.
— Эх, восподи!.. Народ-то чужой, бездомный — ни Лопатины, ни скотины.
— Пригонют.
— И не прибрано, не угояно!
Синие шепчутся со двором сени. Храпит по-лошадиному густо-синий двор.
— Угоится!
— Я и то подмела тут два раза днем-то. И все равно что не метено… опять сор. Сору-то по всей елани!
Фиолетовая борода у Калистрата Ефимыча. Голос черный, далекий.
— Ничего, пройдет…
— Тут родить-то — поди, и бабки-повитухи не найдешь… Восподи!
Черно-синий метнулся по небу ветер. Пробежал по горам и нырнул в тайгу, спать, в валежники замшелые и теплые.
Осень!
XXII
Рвалась долина желтой и твердой грудью. Но жали, приминали бока крутые лесистые горные склоны. Трещали сухостоями кабаны и медведи.
Новоселы встречали на площадях сел и деревень посланных из Лисьей заимки. Сбирались густо пахнущие людским потом толпы. Пыль цвела над площадью.
Цвели желтыми пятнами соломенные незнакомые крыши. Лица же были свои — пыльные и волосатые, крепко пахучие.
Темно и густо ревели сотни глоток.
— Не замай!..
— Верна-а!..
— Не дадим землю-ю!..
И вечерами длинные железные ходки по твердому каменному тракту шли в горы, в Лисью заимку.
Поселки уходили за поселками. Меняли агитаторам тонконогих лошадей.
По отлогому спуску еланями и редким оранжево-золотистым лесом спускались они в долину Копай.
Рассказывали — где-то в долине ищет их конная милиция и отряды атамановцев.
— Трусишь? — спрашивал Никитин.
Калистрат Ефимыч отвечал неспешно:
— Смотрю.
Спали в лесу. В поселке боялись. Калистрат сушил на суке над костром портянки. Фыркали стреноженные лошади. Ночи стояли холодные и синие.
Сказал как-то Никитин:
— Серб говорит — мужик дрянь. Верно. Мужик — тесто.
— А ты что же, парень, дрожжи? — спросил Калистрат Ефимыч.
— Я — квашня. Дрожжи другое…
— Кумыния твоя?..
Никитин, протягивая к огню озябшие руки, ответил:
— Сам знаешь. Ты другой. Ты не тесто, Поезжай обратно, Что с нами?
— Не хочу, — упорно и тупо проговорил Калистрат Ефимыч. — Не поеду.
XXIII
Пили в пустой школе чай. Никитин подошел к висевшей карте и, указывая трубкой, сказал:
— Петербург.
Калистрат Ефимыч подошел к стене и спросил:
— Где? Тута? Та-ак… А нашева поселка Талицы?..
— Нет.
— Нету? — переспросил Калистрат Ефимыч. — Совсем нету? Ето зря.
Помолчал, вздохнул, возвращаясь к столу.
— А может, и на самом деле не надо ево… Поселок-то!
Вечером сказал Никитину:
— Поеду я, парень, на заимку. Подумать надо. Ничево не пойму. Кричат, сбираются, люду тьма. Я все больше у себя на пригоне мозговал.
Никитин сухо улыбнулся.
— Поезжай. По бабе скучаешь?
Мягко ступая, отошел от него Калистрат Ефимыч. Лицо строгое и, как кусты над оврагом, нависли брови.
— И по бабе скучать не всякий умеет. Ты, поди, не скучашь?
— Нет.
— Тоже зря. Надо о чем-нибудь скучать.
— Я скучаю.
— Знаю.
Медленно и лениво зевнул.
— Ты, Микитин, по человеку скучашь, а я по вере… Тебе легче — у те человек-то под рукой.
И, поглаживая прямую поясницу, прошелся по комнате. На опрокинутых партах густо лежала пыль. Сурово, неустанно шевелили деревья стены школы.