Рыбкин зашевелился и приподнял голову.
— Ясняет, — сказал он тихо, — звездочки видать. — И, помолчав, добавил: — Вот берет меня интерес узнать, чи есть бог, чи на самом деле один воздух? Вы вот, товарищ Адамов, науки знаете — объясните.
— Ты же большевик? — ответил генерал с ласковым удивлением.
Рыбкин засмеялся.
— А как же. Билет имею по форме.
— Значит, ты не можешь верить в бога.
— Оно конечно, — ответил красноармеец. — А только все одно: смутно нам как-то без бога. Хрестьяне мы. Неужто так нельзя, чтоб божецкую правду и большевицкую правду вместе собрать?..
Дремота ослепляла веки Евгения Павловича. С шепотом Рыбкина сливался промерзший звон веточек. Сквозь дремоту ответил:
— Правда всегда одна, Рыбкин. Всегда одна. Только нужно каждому уметь познать правду. Об этом трудно рассказать. И совместить можно. Нужно только верить, что правда, за которую стоишь, — настоящая и единственная.
Рыбкин зашевелился, прикрывая рваными полами шинели ноги, и похлопал с мужицкой лаской по брюху завозившуюся лошадь.
Она стихла. Рыбкин сказал:
— И, по-моему, очень даже можно. Мы, конечно, мало чему учены. За медную полушку писарь по складам читать обучил. А вот, коли почитать, скажем, Евангелие и, допустим, партейную программу, то видать — что по писанию, что по программе — одинаковая правда. И Христос для бедных трудящихся старался, и большевики об том же страдают. А что церква за богатых заступой стала, так в том попы повинны. Попы тоже человеки, греху подвержены.
— Да, — односложно ответил Евгений Павлович.
— Видать, сон вас долит, товарищ Адамов. Спите. Авось завтра выберемся. А не выберемся, так вам с полбеды, зато мне беда…
— А почему мне полбеды? — оживился Евгений Павлович, приоткрывая глаза.
— В рассуждении кадетов. Вас-то простят, как вы генеральского чина; а Рыбкина, мужика, — пожалуйте под машинку.
— Глупости говоришь, Рыбкин. Одинаково скверно будет и тебе и мне. Ну, давай спать!..
— Спокойной ночи, товарищ Адамов, — вздохнул красноармеец.
Евгений Павлович прижался плотнее к лошадиному брюху. Сквозь пленку дремы подумалось о словах Рыбкина, и генерал представил себе встречу с белыми. И неожиданно почувствовал испуг и томительное отвращение. Чтобы отделаться от этой мысли, надвинул шлем на глаза и уткнулся носом в лошадиную шерсть.
— Вставайте, товарищ Адамов. Идтить пора. Светает.
Сквозь сон генерал почувствовал осторожные подергивания за плечо и раскрыл глаза. Оспенные рябинки со щек Рыбкина ласково усмехались ему.
— Заспались. Мне и то жаль вас будить было, да надо.
Евгений Павлович наскоро вытер лицо снегом и вскарабкался на лошадь. Рыбкин потянул за повод.
— А ты что не садишься?
— Лошадь ослабла. Двоих не свезет. Да идти-то уж недалеко.
И красноармеец зашагал по снегу, ведя лошадь.
За опушкой, где вчера видели только черный провал, лежала ровная белая полянка. Она опять замыкалась редким березняком. Пройдя березняк, Рыбкин остановился.
— Глядите, деревня, — сказал он смешливо, вытягивая туда палец. — Знать бы, так не пришлось бы в лесу мерзнуть. Только вот чия? Наша иль ихняя?
Он пролез в кусты, присел на корточки, долго вглядывался из-под руки и с радостным лицом повернулся к генералу.
— Наша. Красный флаг над избой. Повезло-таки. Ходим скорей!..
Он опять ухватился за повод лошади и вприпрыжку побежал по снегу, волоча винтовку. Уже у самых строений, навстречу из-за избы, высыпала куча солдат, несущих длинное бревно.
— Товарищи! — заголосил Рыбкин. — Ребяточки! Помогите!
Солдаты услышали крик, бросили бревно, выпрямились и обернулись. Рыбкин громко охнул и осел. На плечах солдат он различил красные лоскутки погон. Рыбкин метнулся к Евгению Павловичу.
— Белуга!.. Гоните в лес, а мне все одно пропадать. Я их попридержу! — крикнул он, припадая на одно колено и вскидывая винтовку.
Генерал повернул лошадь и тронул ее шенкелями. Но усталое и голодное животное, почуявшее запах еды и стойла, заупрямилось. Генерал оглянулся. Солдаты бежали из изб. Рыбкин яростно дергал затвор и, завыв, отшвырнул винтовку в сторону.
— Примерз затвор! — крикнул он. — Один конец, монумент ихней матери в глотку!
Солдаты набежали. Генерал увидел, как трое навалились на Рыбкина. Двое подбежали, ухватили за повод и грубо сдернули Евгения Павловича на землю. Скрученного поясом Рыбкина подняли с земли. По губе у него стекала струйка крови. Он молчал. Его подвели к Евгению Павловичу и поставили рядом. Рослый солдат с нерусским лицом подошел к Евгению Павловичу и, заглянув в лицо, сильно рванул за бородку.
— Штарый шволичь, — сказал он, сплюнув, — пешок шыпет, а балшивик.
Другой солдат, засмеявшись, ударил Евгения Павловича в бок прикладом рыбкинской винтовки. Евгений Павлович шатнулся и жалко, по-детски, ойкнул. И тогда от жалости или от растерянности, но вырвалось у Рыбкина от сердца негаданное слово:
— Не тревожьте, гадюки, старичка. Ваший он. Из генералов.
Солдаты переглянулись. Рослый, с нерусским лицом, насупясь, покраснел и, скрывая смущение, прикрикнул:
— Форвертс! Марш на штаб!
Глава четырнадцатая
Евгений Павлович стоял у стола в избе и смотрел, не поднимая глаз, на детские, в заусеницах у ногтей, розовые пальцы поручика.
— Вы можете подтвердить документально показание взятого с вами вместе в плен красноармейца, заявившего, что вы бывший генерал русской армии? — услыхал он молодой, хрусткий, как наливное яблоко, голос офицера.
— Конечно. У меня есть личная книжка. В ней отмечен мой послужной список, — ответил генерал. — Только зачем это вам?
— Как зачем? — удивился поручик. — Это совершенно меняет дело. Где ваша книжка?
Евгений Павлович расстегнул шинель и, достав из внутреннего кармана книжку, подал офицеру. Поручик брезгливо взял ее и развернул, скользя глазами по тексту. Лицо его порозовело, прояснело, стало гладким.
— Ну, — сказал он, складывая книжку, — считаю долгом извиниться перед вашим превосходительством за несдержанность нижних чинов. Они будут подвергнуты дисциплинарному взысканию. Вы свободны, ваше превосходительство. Я сейчас доложу полковнику. У нас большая нужда в высшем командном составе, ваше превосходительство.
Генерал устало закрыл глаза. Перед ним встал на мгновение умерший уже в сознании мир генералов, погон, орденов, каменной субординации, тяжелая мертвенная машина развалившейся империи, олицетворенная в эту минуту сидевшим перед ним оловянным солдатиком, преисполненным аффектации, дисциплины и исполнительности. И cpasy стало ясным, что эта машина навсегда уже чужда и враждебна ему, как он сам чужд и враждебен ей. Он сморщился, словно от зубной боли, покачал головой и сказал офицеру, медленно и раздельно роняя слова:
— Вы думаете, я смогу служить в вашей армии?
Поручик улыбнулся.
— Отчего же нет, ваше превосходительство? — ответил он, не поняв, не сомневаясь, что иначе понять слова генерала невозможно. — Ведь вы же не какой-нибудь прапорщик военного времени из студентов. Никто не заподозрит вас в добровольном большевизме, ваше превосходительство.
Генерал усмехнулся.
— Вы меня неправильно поняли, господин поручик, — возразил он, — я именно хотел сказать, что служба в вашей армии этически неприемлема для меня.
Поручик выронил на стол деревянную карельскую папиросницу и впился в изрезанное морщинками ссохшееся лицо.
— Вы с ума сошли? — вскрикнул он.
Генерал с внезапной и поднявшейся из самой глубины ненавистью почувствовал, что румяное, беспечное лицо офицера, с черными подстриженными усиками над пухлой губой, до омерзения противно ему.
— Потрудитесь держать себя прилично, — дрогнув челюстью, кинул он офицеру, — я старше вас вдвое. Я ведь не говорю вам, что вы с ума сошли, служа в вашей армии.