Все это заняло не слишком много времени. Совершив преступление, Крёберс тем же путем вернулся в ваш кабинет. Вы, Губингер, сообщили Кардо, что Инсбрук на проводе, и соединили ее с Крёберсом, который сидел в нескольких метрах от нее в вашем кабинете.
Чем ближе подходил Феллини к концу, тем все более стекленел взгляд Губингера: он прижал руки к подбородку и не изменил позы даже тогда, когда Феллини замолчал. Молькхаммер не смел пошевелиться.
— Так это было? — вдруг крикнул Феллини.
Руки Губингера медленно опустились, нижняя челюсть отвисла, и лицо застыло в глупой гримасе. Губингер сделал глотательное движение и еле слышно выдавил «Да».
Феллини выключил настольную лампу.
— Сейчас я позову секретаршу, — сказал он, — и мы составим протокол. Курите!
Феллини позвал полицейского, чтобы Губингер не оставался без наблюдения, и вышел с Молькхаммером в коридор.
— Поздравляю вас, — сказал Молькхаммер.
— А я поздравляю вас. Крепкий нам достался орешек, а?
— Но мы его раскололи, хотя одно время казалось, что это невозможно. Один я бы никогда не раскрыл преступления.
— А я, — сказал Феллини, — никогда бы не поймал Крёберса.
Перевод с немецкого
Ю.Котлярского
П.Гамарра. Пиринейская рапсодия
I
Зверь, которого ты видел, был, и нет его, и выйдет набездны, и пойдет на погибель и удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира, видя, что зверь был, и нет его, и явится.
Кровавые лучи заката заливают Венаск. Одна за другой на небе вспыхивают мерцающие звезды — и внизу подо мной, у слияния долин, загораются звезды огней в Люшоне.
Сначала я не различаю ничего, кроме синеющей громады гор, одетых листвой, и хрупких огоньков в небе и на земле. В этот краткий миг между светом и тьмой голоса и шумы тонут в густых тенях. Белое и черное сливаются в сумерках.
Вершины Венаска загораживают небо.
Я прислушиваюсь. Кто-то ходит наверху. Кто бы это мог быть? То ли косарь возвращается домой, то ли пастух ищет свое стадо. А может быть, это заблудившийся охотник или торговец шафраном или апельсинами. Или кто-то с гитарой в руке…
Ветер дует из Испании. Он несет с собой аромат помидоров и миндальной халвы, едкий запах дубильни, звон кузницы. Образы Франции и Испании, цветы и лица внезапно возникают и смешиваются в моем сознании. Бесчисленные венчики жасмина, вечерний дурман жимолости, поля маиса и виноградные лозы, под которыми сложены кучки камней — чтобы сохранить дневное тепло… Тише! Тише!.. Я слушаю голос сердца.
Закрыв глаза, я мысленно вижу тенистые дороги, идущие между трепещущими тополями, блестки ледяной воды в пустых дуплах. Песню водопада подхватывают овечьи колокольчики. Мир и благодать!
Так кто же шагает там, наверху, по невидимым тропам? Пастух или Зверь, охотник или добыча? Я чую запах Зверя, и вот Зверь сам спускается к моему дому. Не смыкай глаз!
Будь начеку, читатель. Мне не раз придется пересказывать слова здешних жителей или говорить за них. Долго передавать их речи трудно: бумага и чернила не всегда достоверны. Однако этот пиренейский говор по-прежнему звучит в моей памяти, неторопливый, гортанный, ласкающий слух своим раскатистым «р», певучими окончаниями слов, инверсиями, испанскими и баскскими оборотами… Я вспоминаю простодушные, корявые фразы в сочинениях моих учеников… Я ощущаю аромат снегов и леса, гречихи и молока, сухой травы и яблок. Помню яблоко, отдающее фиалкой, и сливу с привкусом рома. Когда звон родника доносится до моего слуха, я вспоминаю миндаль и жареного барашка, вечерние беседы за блинами и горячим вином, пахнущим апельсинной коркой. Образы Пиренеев трепещут у самых моих губ, обжигают их, точно жаркое дыхание молодости, точно брызги чистейшего ледникового потока. Мне хочется обнять знакомые долины и вдохнуть полной грудью вольный ветер пограничных просторов. Я хмелею от ветра, и мне чудятся холодные мартовские фиалки, нарциссы из горных расщелин, терпкая сладость нагретых солнцем шиповника и самшита. И заря, словно разрумянившаяся женщина, встает из озерной глади.
Овцы спускаются с дальних лугов. Сухой топот бесчисленных копыт градом рассыпается по серой дороге. Медленно поднимается облако пыли, золотое в закатных лучах. Солнце садится над Венаском. Осенний вечер. Колокольчики звенят на все лады. Звяканье бубенцов, стук копыт, собачий лай доносятся до меня разноголосой музыкой.
Но вот над живой рекой пушистой шерсти возникает силуэт пастуха в вельветовых штанах и полотняной рубахе, потрепанная куртка переброшена через плечо. Это Модест Бестегн, пастух из селения Кампас. Он размахивает на ходу палкой. Его собака замечает меня внизу у поворота. Она отрывисто лает, прыгает на придорожный камень и вытягивает морду, чуя знакомый запах.
Я кричу:
— Эй, Модест! Здорово!
— Здорово! — отвечает пастух, поднимая палку.
Он останавливается и с улыбкой смотрит на меня.
А за ним солнце охватывает пламенем склоны гор. Деревья рыжеют, на вишнях тут и там вспыхивают алые пятна. Приближается ночь. Туман над долиной кажется теперь белее и гуще. От обгоревшего куста ежевики тянется дымок.
— Эй, Модест… Мне бы надо немного мяса…
Бестеги качает головой. Из недр своего кармана он достает пачку табаку и курительную бумагу, неторопливо отрывает один листок, приклеивает его на нижнюю губу и продолжает путь. Собака прыгает на дорогу и возвращается к овцам.
— Мяса? Ишь ведь! Ну да ладно, для вас уж постараемся.
Посмеиваясь, он быстро скручивает сигарету, щелкает зажигалкой и спускается. В двух метрах от меня он останавливается. Стадо идет дальше.
— Ну, что там у вас творится? — спрашивает Модест. — Говорят, в лавках уже ничего нет. Хоть шаром покати, даже несчастную пару эспадрилей[13] не купить. Черт возьми! Проводите меня немного. Отведу скотину и угощу вас анисовой. Еще малость у меня найдется…
Собака ожесточенно лает. Модест оглядывается. Тени сгущаются вокруг нас. Пастух внимательно смотрит на собаку. Потом пожимает плечами.
— Ничего там нет. Верно, заяц шмыгнул поблизости. Заяц или лиса.
И он повторяет:
— Ерунда. Наверно, заяц или лиса, больше ничего.
Когда я учительствовал близ Люшона, я часто наведывался к Модесту Бестеги. Я спускался со своей горы, пересекал городок и снова карабкался наверх к его дому. Я ходил к нему даже зимой по глубокому снегу. Летом я взбирался по дороге к испанским хребтам еще выше селения Кампас, до лугов, где он пас овец.
Помню, как в иные дни я шел по занесенной снегом тропе, проваливаясь по колено, пока над моей головой не появлялись каменные носы домишек Кампаса. По пушистым заснеженным склонам струились, предвещая жилье, запахи дыма и хлеба. Из сараев доносился стук топора и кувалды. Это кололи дрова невидимые дровосеки. Сверкающий стальной клин вонзался в розово-желтые поленья бука, твердого темного дуба, суковатого каштана.
Мне знакома эта работа. Человек наклоняется, крепко хватает кувалду, рывком выпрямляется, занося ее высоко над головой, и соединяет обе руки на рукоятке. Тяжелое орудие словно теряет свой вес, и его можно направить точно и без усилия. Мощный удар обрушивается на клин, разбивая его. Дерево стонет, плоть его рвется. Тогда останавливаешься, прислушиваясь к его жалобам и оглядывая направление раны в треснувшем стволе. Дерево плачет.
Это зимняя работа. Модест Бестеги прекрасно справлялся с ней, несмотря на свой возраст. Я не раз заставал его в сарае; в бледном свете зимнего дня я видел его широко расставленные ноги, занесенные над головой руки, сжимавшие поблескивающую кувалду Он оборачивался ко мне и подмигивал в знак приветствия. Затем упругим движением он опускал кувалду.