— Что ж, это дельно. У нас ока ничем не рискует, да и никто не станет ее расспрашивать. Люди здесь надежные. Ну, а этих троих лучше бы отвести в хижину?
— Да, это вернее.
— Ладно.
— Там никто их не отыщет, и они смогут спокойно подождать.
— Ну, а потом? — медленно проговорил Модест.
— Потом придется их проводить.
— Какой дорогой?
— Я еще сам не знаю. Первым делом их надо получше спрятать. А дня через два-три посмотрим.
Бестеги кивнул. Он выбрал дубовый чурбан в глубине сарая и выкатил его за дверь
— Захватите несколько буковых поленьев, — сказал он, — они быстрее разгораются.
Прежде чем откатить чурбан к дверям кухни, он взглянул на меня.
— Если хотите, я проведу их через те гребни.
— Через те гребни? Разве вы знаете туда дорогу?
— Я знаю и дорогу и проход.
— Вы ведь все никак не могли его обнаружить…
— Я нашел его. Недавно.
— Там действительно можно пройти?
— Да, и он ведет на ту сторону, я уверен. Этой дорогой добрались испанцы. Я прошел по ней почти до самого конца. Если вы согласны, я захвачу Бертрана Помареда, и мы их проведем. Это займет не больше шести часов.
Днем мы сидели над картой. Француз требовал, чтобы ему показали точный маршрут. Я сказал, что надо положиться на Бестеги. По карте ничего нельзя было увидеть. Казалось, нет никакого прохода через эти гребни А между тем он существовал. Испанские беженцы воспользовались им. Скорее всего, это была трещина, узкий извилистый пролом, который вел почти до вершины, а затем спускался уже по испанскому склону.
— Вы доверяете этому пастуху? — спросил Бенуа.
— Абсолютно.
Я говорил искренно, хотя в глубине души я все же удивлялся неожиданной уверенности Модеста. Значит, совсем недавно он все-таки нашел этот пресловутый проход. Впрочем, тут не было ничего невозможного. По словам Бестеги, снаружи он был почти невидим — узкая брешь, куда человек еле мог протиснуться. Затем она расширялась и превращалась в коридор, заваленный обломками скал. Можно было сотни раз пройти мимо входа в эту щель, не подозревая, что она разрезала гору, как нож ковригу хлеба.
— Он надежный человек, — повторил я, — и очень честный.
— Но он не молод.
— Он задыхается меньше, чем мы с вами, и ноги у него крепче наших. Кроме того, он пойдет не один. Молодой парень из местных проводит вас вместе с ним.
Француз и оба летчика улеглись спать. Бестеги отправился предупредить вдову Сонье. Я остался у огня с Хуанитой, которой еще не хотелось ложиться. Она смотрела на раскаленные угли, на губах ее блуждала улыбка. Пурпурный ореол окаймлял ее нежный профиль.
Непринужденным тоном я спросил ее, знала ли она некую мадемуазель Буайе, которая учительствовала в Кампасе после первой войны.
— По возрасту, — добавил я, — она могла бы быть вам матерью. Я — Модест уверяет, что вы очень похожи на нее.
Она посмотрела на меня с большим удивлением.
— Мадемуазель Буайе? Нет, не знаю. В моей семье никто не носил такой фамилии, просто не знаю. Эта фамилия часто встречается…
— Да, особенно в наших местах.
— Верно, но мне она ничего не говорит. Учительница? Она жила здесь одна?
— Да. И пастух был, кажется, влюблен в нее. Во всяком случае, в какой-то степени…
— Он женат?
— Он был когда-то женат, но жена ушла от него. Ее уже не было, когда эта девушка приехала сюда работать.
— Понимаю.
— Может быть, вы не совсем таи это поняли…
— А что стало с этой женщиной?
— С его женой? Она исчезла, и он уверяет, что ее загрыз медведь.
— Медведь? Здесь в самом деле есть медведи?
— Будто бы. Сам я никогда их не видел. Здесь не медведей надо опасаться.
— Да, конечно. Это я знаю.
Она сказала, что ее семья живет в окрестностях Тулузы и думает, что Хуанита продолжает учиться и заниматься испанским языком. Я больше не расспрашивал: тогда каждый говорил о себе лишь то, что считал возможным. Я рассказал ей не много о Модесте, о его долгой уединенной жизни, где царили медведь и образ любимой женщины
Она слушала меня очень внимательно, вглядываясь в змейки пламени и слегка наклонив ко мне голову. Мне хотелось описать простую жизнь Бестеги простыми словами. Это было нелегко. Невозможно в двух словах точно отобразить даже самую несложную человеческую жизнь. И кажется, Хуанита поняла все мои недомолвки. Изредка ее губы, блестевшие от жара очага приоткрывались, тихо произнося: «Да… конечно… действительно…»
Мало-помалу мною овладело странное ощущение, словно фантазии Модеста вошли в мою голову. Эта девушка явилась откуда-то из неведомого прошлого, точно сказочная добрая фея Она говорила рассудительно и спокойно. Ее движения были сдержанны и будничны, но временами блеск ее глаз, хрупкая стройность фигуры под грубой тканью наводили на странные мысли — не чудо ли, не сон ли передо мной… Краткий миг пролетал, и я встряхивался, сердясь на самого себя: «Ты, видно, рехнулся! Фантазия? Фея? Что за пустые слова! Ты проникся бреднями, поверил в призрак вечной жизни, которая парит где-то в туманах! Это просто нелепость!»
Потом мне пришли на память слова одного испанского писателя. Однажды ты проходишь мимо прекрасного лица, самого прекрасного на свете. Ты ждал его всю жизнь, и оно одно могло дать тебе счастье. Но оно мелькнуло и исчезло. И никогда больше тебе не суждено его увидеть.
На следующий вечер мы опять собрались у очага, и Бенуа снова заговорил о лагерях смерти. Это было при Модесте.
— Да, я встречал много заключенных в наших селах, — скачал пастух.
— Они совсем из других лагерей, — возразил Бенуа. — Я рассказываю вам о лагерях смерти. Нацисты свозят туда мужчин, женщин, стариков, детей…
— И детей! — воскликнул Модест.
— Да, детей. Со всей Европы.
— И что же они с ними делают?
— Убивают. Они уже истребили миллионы.
И своим глухим голосом француз продолжал рассказ. Перед нами возникали ряды колючей проволоки, по которой шел электрический ток. сторожевые вышки, где стояли фашистские солдаты, и живые трупы, живые скелеты мужчин и женщин, бродящих среди бараков.
— И гром не поразит их! — бормотал Модест. — Разве люди способны на такое?
— Да, — возразил Бенуа, — именно люди пытают и мучают заключенных. Вы скажете, что эти люди недостойны называться людьми…
Он говорил о поверках в мороз, о полуголых, изнуренных узниках, которые ждутся друг к другу на снегу, пока конвойный выкрикивает их номера. На руке у каждого выжжено синее клеймо, как у скота. За малейший проступок заключенных вешаюi публично в назидание остальным. Иногда эсэсовцы забивают их насмерть дубинками или прикладами.
— Вы нам говорите о таких преступлениях, которые и вообразить невозможно, — подавленно промолвил Бестеги.
Бенуа продолжал:
— Были вещи и похуже. Гитлеровские врачи производили опыты на заключенных. Или же им объявляли: идите в душ. А душ оказывался газовой камерой…
— Что это такое? — спросил Модест.
— Газовая камера. Людям раздают кусочки мыла и ведут их в помещение наподобие душевой. Но с потолка пускают не воду, а газ, удушливый газ. Как только узники задохнутся, их сжигают в кремационных печах. Кусочки мыла заботливо собирают. Да и не только мыло. В этих лагерях есть целые склады одежды, чемоданов, очков, волос…
— О, замолчите, пожалуйста, замолчите! — прошептала Хуанита.
— Я хотел бы замолчать, — ответил Бенуа, опустив голову. — Но молчать нельзя. Нам никогда не испытать таких страданий, какие выпали на их долю.
— Ей-богу, лесной хищник лучше, — вставил Модест. — Зверь убивает вас и пожирает. Он не пытает свою жертву. А когда зверь сыт, он уходит в свою берлогу.
— Зверь не знает сытости, — добавил Бенуа со смутной усмешкой.
Модест покачал головой, словно размышляя: нельзя поверить всему этому, слишком много ужасов, вы выдумали их, чтобы напугать нас…