Выбрать главу

— Так должно было случиться. У меня как будто клеймо на лбу, а удостоверение у меня фальшивое — я купила его.

Под потолком вспыхнула электрическая лампочка в металлической сетке и сумрачно осветила камеру. Двери открылись. Ганс фон Шульц стал на пороге и, заложив руки в карманы, скомандовал:

— Aufstehen! Встать!

Он молча смотрел на них, поочередно задерживая взгляд на каждом, и те секунды, когда его взгляд останавливался на одном из них, казались им вечностью. Неожиданно он заговорил по-французски — отличная дикция с чуть заметным акцентом.

— Вчера после полудня какой-то террорист убил офицера вермахта. Вот почему вы здесь. — Ганс фон Шульц немного помолчал. Тоном, словно он говорил не с заложниками, а проводил оперативное совещание, продолжал: — Мы надеялись арестовать преступника во время облавы Мы прочесали улицу за улицей, дом за домом, мы проверили тысячи людей, задержали сто сорок и на протяжении нескольких часов допросили их. Все напрасно: преступник словно в воду канул. Тогда мы решили расстрелять двенадцать заложников. Вас!

Ганс фон Шульц сделал паузу, чтобы прикурить сигарету, и невинно спросил:

— А что прикажете делать?

Можно подумать, что, отдавая приказ о расстреле заложников, он сделал все возможное для их спасения. Отступив назад, он прикрыл двери, но снова рывком распахнул их.

— За одного немца — двенадцать французов!.. Это недорого! В следующий раз это обойдется еще дороже! — кричал он. — Намного дороже!

И с ненавистью хлопнул дверьми.

— Вот видите, — тихо проговорила девушка, ища глазами худощавого человека с кадыком. — Я не поеду в Дранси.

Она грустно улыбнулась. Ее лицо вмиг изменилось: теперь она походила на святую мученицу с дешевого образка.

II

«И все-таки я очень люблю Вагнера!»

Сергей Ворогин постарался еще глубже зарыться в солому, почти доверху заполнявшую сарайчик — его последнее случайное пристанище. «Нашел время думать о Вагнере», — упрекнул он сам себя. Но приглушенная, чуть слышная мелодия заставляла его забыть о тяжелом, почти безвыходном положении. О» невольно прислушивался к музыке. Это, наверное, там, в доме, на другом конце сада. Кто-то проигрывал «Идиллию Зигфрида». Запись была отвратительной. «Много посторонних шумов, — подумал он. — Или иголку забыли сменить».

Нежная мелодия, посвященная Вагнером своей жене Козиме. была исполнена доброты и спокойствия. Она вызывала в Сергее противоречивые чувства. Ни в одном музыкальном произведении уют семейного очага не воспет так одухотворенно, как в «Идиллии Зигфрида». В памяти Сергея всплывали воспоминания о даче под Ленинградом, где Катюша готовила ему пончики, поджаривая их в кипящем масле на черной, словно старая запорожская трубка, сковороде, а Алеша тем временем горланил в соседней комнате. Не потерялись ли они в пучине этой войны, которая опустошила целые области, разрушила столько семей, разлучила стольких влюбленных, разбросав по свету людей?

Снова зазвучала музыка; после призывных звуков валторн флейта, гобой, а потом и кларнет приглушенно рассказывали о необычном сне Брунгильды. А струнные инструменты вели свою мелодию, похожую на пение счастливых женщин.

«Катенька! Алеша!..»

Эта музыка с ее четким лейтмотивом мира, достигавшим апофеоза в последнем действии, в дуэте победителя и разбуженной Валькирии, пробудила в душе Сергея Ворогина совсем другие чувства, вызвала горечь и ненависть.

Сергей крепко сжал ручку «люгера» последнего выпуска. Оружие эти гады умеют делать — надежное, безотказное. «Сколько осталось пуль? Семь! Еще семь пуль! Драться до последней. Да, до последней. Убить шестерых, еще шестерых. А потом… пулю в себя. Нет, пускай будет семь. Для них я приберегу все семь да те две — девять. — Он горько улыбнулся. — Девять фрицев за одного русского! Недорого для таких мерзавцев».

Его охватило неудержимое желание выбежать на улицу и стрелять в каждого встречного. Но сдержал себя: «Безумие. Меня схватит первый же патруль». Прислонился спиной к дощатой стене сарайчика. Напряженные до предела мышцы нестерпимо болели. Закрыл глаза, положил рядом с собой оружие.

В партии гобоев и арф появилась новая тема. Куда подевалась утонченная нежность — отрывистые, острые йоты звучали все чаще и чаще. В них слышалось что-то воинственное и непоколебимое. Музыка не давала расслабиться и успокоиться, требовала от Сергея постоянного внимания.

Кто-то писал однажды об «Идиллии Зигфрида»: «Мы далеки от острого, подобного буре, Вагнера, способного возбудить своей музыкой тысячи»? Сергей Ворогин почти успокоенно заулыбался: тысячи душ! Во время войны происходит постоянная переоценка ценностей…

Тема Зигфрида, повторенная в бессмертном финальном дуэте, завершилась триумфальным звучанием всего оркестра. Неожиданно музыка оборвалась на фортиссимо, и стало отчетливо слышно шипенье иголки — пластинка еще вращалась. Тишина была такой неожиданной, что Сергей выхватил револьвер и вскочил на ноги.

Как и всякая неожиданность, тишина тоже таила в себе угрозу. Она так внезапно настигла его, что он невольно ждал ее взрыва, как ждут взрыва брошенной гранаты. Сергей выждал несколько секунд, настороженно прислушиваясь и не опуская оружия. Успокоился. Снова зарылся в солому, расположился поудобнее.

Со всклокоченной бородой на измученном лице и желтой пергаментной кожей Сергей Ворогин походил на мумию, вытащенную из музея шутниками-студентами и наспех одетую в мешковатую куцую шинель голубого цвета. Запавшие глаза лихорадочно блестели. Только приглядевшись повнимательнее, можно было заметить, что ему едва минуло тридцать и что тело его, подточенное голодом и непосильным трудом, было как хороший дом, который долго еще простоит, если его вовремя отремонтировать. Широкие плечи и мощная фигура говорили о том, что природа не поскупилась при его рождении. Длинные густые волосы, голубые глаза, волевой подбородок и широкое скуластое лицо…

Звон часов на ратуше канул в сумрачную тишину. Сергей сверил свои часы — одиннадцать. Двадцать три часа ровно. Уже двадцать три!..

Он засунул «люгер» в карман голубой шинели, поднял воротник и надвинул на лоб фуражку с кожаным козырьком. Главное теперь для него — сон. Утро вечера мудренее!

Тело горело от укусов блох, но он старался не замечать этого. Он даже забыл, что этот сарай может стать для него капканом, забыл о своем сомнительном пристанище, о смертельной опасности. Единственное, к чему он теперь стремился, — уснуть. Спать! Не ощущать утомленных мускулов, отяжелевших и раздраженных век…

В полузабытьи подумалось: что за униформа на нем? Железнодорожника? Может, и так, вокзал был неподалеку. Ф вдруг это форма полицейского?..

Резкая и острая боль в левой руке, словно от удара ножом, разбудила Сергея и тут же исчезла.

Тревога не одолела сна и не вывела Сергея из оцепенения. Он не хотел возвращаться в реальный мир с его стрельбой и побегами Но сквозь пелену забытья пробивалась настойчивая мысль: надо проснуться и лицом к лицу встретить опасность. Но вместе с тем он понимал, что, проснувшись окончательно, он найдет только тревогу и безнадежность.

Снова острая боль в пальцах. Сергеи начал внимательнее осматриваться в темноте сарая. Среди досок он услышал неясный шорох и попискивание. Крысы!

«Меня могли загрызть крысы!»

Он вздрогнул, встал и постучал ногой но перегородке. Одна из них юркнула за груду ящиков и исчезла за старыми бидонами, стоявшими на деревянных полках. Сергей подошел к бидонам и тряхнул их. Шум их напугает. Потом возвратился на место и сел на солому. Сон бесследно исчез, усталость прошла — ее вытеснила тревога Он сидел неподвижно, чутко вслушиваясь в шорохи за стеной и внимательно наблюдая, как в серых утренних сумерках вокруг него невыразительно вырисовывались предметы — старье, наполняющее сарайчик. Он боялся крыс. Еще с детства.

Это было в Мурманске зимой 1921 года. Ему тогда исполнилось десять… нет, одиннадцать лет. Почему и как они там очутились — его мать, меньший брат и он? Точно он не знал. Это были годы революционной бури. О тех жестоких и тяжелых годах у него осталось смутное воспоминание. Из темноты забытья выплыло светлое лицо матери; она часто повторяла соседям: «Вот увидите, наши дети доживут до светлых дней».