Это ему напомнило что-то. Очень давнее. Может быть, пруд у них на вилле, в «Беркопфе»? Или велосипед Барбары, молчаливой девчонки из Тромсё? Отец приехал в этот городишко на два дня и его прихватил, хотя он и отказывался — уж больно славная компания подобралась у них в Осло; но отец настоял на своем, и они поехали вместе, и вот уж с того дня прошло лет пятнадцать, не меньше, а он все не может забыть, как Барбара взглянула на него, когда упала с велосипеда прямо в траву, села, и в глазах у нее было черт знает что, а переднее колесо велосипеда все крутилось, крутилось, и солнце бежало по нему веселыми искрами…
Краммлих заметил, что водоворот в стакане почти исчез, и мерным покачиванием возвратил ему жизнь.
«Война — жестокая вещь, — продолжал рассуждать он. На ней все время, воленс-ноленс, несешь потери. Например, я утратил способность воспринимать вещи и явления непосредственно и разучился радоваться. Вот обыграл эту русскую красотку… Ну и что? А ничего. Сижу пью. Словно так и надо. Словно обычное дело; закончил — и можно позабыть. Но ведь не забуду! Знаю, что не забуду. Как ту девчонку из Тромсё… И вот еще что обидно: никакого удовлетворения, даже самой примитивной радости в душе, хотя признайтесь откровенно, господин обер-лейтенант, на вашем счету таких больших побед не очень много. Что-то выпало из меня, из души. Или из моей жизни… Знаю: прежде я бы торжествовал, я бы утвердился в своей правоте, еще больше поверил бы в свои силы; я почувствовал бы прилив энергии и желание жить еще активней — действовать и побеждать. А сейчас ничего. Сижу пью…
Как быть? Где правда? Где выход — красивый, честный, джентльменский выход — для него, ничтожного социального атома, когда распадается структура и гибнет родина? Если бы знать, где связи истинные, а где — мнимые, в соотношении двух судеб: его и родины. Если бы знать, есть ли смысл в тех жертвах, которые продолжаешь приносить, хотя — а это уже очевидно — все уже предрешено, и убьешь ты одного врага, или десять, или ни одного — это уже ничего не изменит…
Завтра этот подонок Кнак выведет свою команду, автоматы — дрр!.. — и нет Руты… пардон — уже Семиной…»
Краммлих выпил коньяк, налил снова. Желтый круг бежит вдоль толстых стенок, искры вспыхивают и гаснут, вспыхивают и гаснут. Такое знакомое зрелище, а вот не вспомнишь, где видел.
Он вдруг спохватился, что до сих пор не прочитал отцовского письма. Оно попало к нему, естественно, не по почте, а с оказией. Необходимая предосторожность. Уж сколько на его памяти порядочных людей пострадало ни за что только потому, что какой-нибудь примитивный, одуревший от пива и воздушных налетов цензор усматривал в самых безобиднейших фразах пораженческие настроения и намеки на шифр.
Краммлих поискал в карманах кителя конверт, нашел; опытным глазом осмотрел склеенные места. Так и есть — вскрывали. Ну и нравы! Кому верить? На кого полагаться, если университетский приятель сует арийский нос в твою конфиденциальную переписку?..
«Милый Томас, — прочел Краммлих, — пишу тебе из нашего «Беркопфа». Я здесь уже два дня…»
Краммлих на миг закрыл глаза и вспомнил выступающий из-за дубов фасад виллы. Когда подъезжаешь со стороны реки, луг кажется голубоватым и глубоким, а роща темнеет, как гранитные скалы, а горы позади светлые-светлые. И по воскресеньям поблизости не встретишь ни одного кабана, потому что откуда-то наезжают мальчишки с луками и стрелами, все в кожаных колетах и тирольских шапочках с крашеными петушиными перьями, но ты их никогда не гнал — с ними всегда было так забавно… О боже, повторится ли когда-нибудь это счастье, этот покой, тишина и безмятежность?..
Краммлих попивал коньяк и рассеянно скользил взглядом по строчкам. Понятное отцовское беспокойство. Милые подробности семейного быта.
«Теперь о твоей любимой оранжерее…»
Краммлих споткнулся на этой фразе. Что за черт? С каких пор он попал в цветоводы?
«Ты даже не можешь представить, какое это унылое зрелище. Старый Макс совершенно ослеп и пожег химикатами все хризантемы, хотя сейчас это были бы лучшие цветы: осень — их время. А вчера, подстригая в розарии кусты, он обрезал уйму веток с великолепными бутонами…»
Ах вот оно что! Значит, аресты продолжаются, понял Краммлих, и тут же вспомнил о секретном приказе, который всегда носил с собой, но до сих пор не доставал ни разу. Приказ этот он получил буквально в самую последнюю минуту, уже на аэродроме, когда должен был садиться в «юнкерс-152», летевший в эту злосчастную дыру. Ничтожная бумажка заключала в себе страшную силу. Достаточно было пустить ее в ход, и гауптман Эрнст Дитц — именно он, потому что приказ касался только его, — будет арестован, допрошен с пристрастием и расстрелян. Основанием, поводом могло послужить малейшее подозрение в неблагонадежности. Брр!..
«Бедный Эрни, — подумал Краммлих, — должно быть, он что-то натворил-таки в Берлине или знался с людьми, которых теперь… нет. Если б на него был определенный материал, его б давно уже прибрали. А так, наверное, только какие-нибудь сплетни!
Бедняга Эрни! — усмехнулся Краммлих, — как тебе повезло, что я не зарюсь на твой пост и терпеливо сношу твои плебейские штучки. Будь на моем месте какой-нибудь циничный карьерист…»
Краммлих покачал головой, отпил еще глоток и стал читать дальше.
«Здесь у нас тихо, правда иногда стороной пролетают проклятые янки. Поэтому соблюдаем затемнение. Но от случайной бомбы никто не застрахован, вот я и решил перевезти всю картинную галерею в город. А твою прекрасную филателистическую коллекцию уже переслал тетке в Цюрих».
Теперь Томас Краммлих понимал иносказания сразу. «Филателия». Отец имел в виду, конечно, рейхсмарки, а вовсе не почтовые. «Молодец, старик! Правда, мне добраться до них будет не просто, — рассуждал Краммлих. — Приказ о порядке эвакуации еще не получен, но уже ясно: полетишь ли на самолете, поплывешь ли на корабле — из этой мышеловки мало кому суждено вырваться. А если все же тебе повезет и ты прорвешься в фатерланд, разве ты знаешь, мой милый, как тебя встретят в Берлине? В Цоссене?..»
Странная тревога — вовсе не осознанная, а какая-то глубинная, инстинктивная — стала наползать на Краммлиха. Он попытался понять, чем эта тревога вызвана, но сразу понять не смог. Мысль вилась где-то рядом, но не давалась ему.
Желтый круг бежит, бежит вдоль толстых стенок, искры вспыхивают и гаснут, вспыхивают и гаснут, тусклые искры. Тоже вот задача: никак не вспомнит, где видел этот круг прежде? Может быть, в Монте-Карло?
Он вспомнил казино, чинных старух в брильянтах и стариков в модных сюртуках; как их сухие пальцы перебирают фишки, то сложат их в столбик, то рассыплют. Нервничают. «Господа, делайте ваши ставки». Крупье как автомат — элегантный, бесстрастный автомат — молодое лицо невозмутимо, и кажется, что и эта кожа, и этот пробор, и этот галстук из одного материала. «Игра сделана»…
О боже, и что это его так угнетает?
Неужели все из-за Руты? Но не могла она оставить никакого конверта! Во-первых, у нее для этого не было времени; она ведь всю дорогу от Доронина бежала, иначе не успела бы так быстро. Во-вторых, нет в этом городе человека, которому она могла бы довериться. Нет, нет! Она одна! В пустоте! И ее слова — только дешевый шантаж!..
А если не шантаж?..
В гестапо работают весьма ограниченные люди. В тонкости вникать не станут.
Желтый круг в стакане расплескался, искры рассыпались. Неужели это руки так дрожат? Спокойнее, Томас, только не теряй головы. Сколько может быть шансов, что такое письмо существует? Один из ста? Не больше. Никак не больше…
Но достаточно!..
Он закрыл глаза, и опять желтое колесо завертелось перед глазами.
Один.
Совсем один. Что бы с ним ни случилось, в какую бы он беду ни попал, никто не отзовется, никто не протянет руку помощи. Один… Впрочем, Эрни. У него ведь есть приятель — добрый малый Эрнст Дитц. Они связаны одной веревочкой. Они должны друг другу помогать. Эрни поможет ему, если что случится, иначе Томас Краммлих положит на стол гестапо цоссенскую бумажку, и Дитцу — конец.