В Стране басков царь встречает Эстебаиа де Гарибэ; Гарибэ — священник и никогда не был повелителем. Это был ревностный ученый. Он мечтал открыть все тайны, работал день и ночь, и его свечи неусыпно горели над долинами. Пастухи говорили: «Это Гарибэ все трудится, ищет». Торговцы шафраном и пухом смотрели на далекий дом и, понукая своих мулов, говорили: «Это Гарибэ, он ищет разгадку тайны». Но Гарибэ не находил ее. Отчаявшись, снедаемый лихорадкой, Эстебан де Гарибэ призвал Дьявола. И Дьявол явился. Тем, кто взывает к Дьяволу, но избежать кары. И вот Гарибэ подхвачен ураганом. Как безумный, он носится по облачным дорогам, не ведая путей, исступленно ища раскрытия тайн. Руки его дрожат от вожделения, пена накипает на губах.
Мне чудится, будто Бестеги-отец смотрит на меня. Он сидит у очага. Гром Охоты сотрясает дом. В самый очаг вторгаются голоса Гарибэ и Соломона, они взметают синие крупицы сажи, обрывают кровавые лепестки огня. Бестеги-отец закрывает глаза. Его мысли тянутся к скотине, что дремлет в хлеву, к гречихе, что спит на склонах. Его старые руки цвета дерева и меда сплелись на застиранной холстине штанов. Израненные пальцы с корявыми, щербатыми ногтями хранят печать острых скал, колючек и ножа.
Мы шагаем. Город исчез позади, вой ветра затихает. Вот и дорога на Кампас. Терпеливый дождик усыпляет гору. За спиной я слышу легкое дыхание Хуаны, Хуаниты. За ней идут трое мужчин.
Я велел им следовать за мною шаг в шаг. Я знаю все повороты тропинки, знаю, когда нужно замедлить. Я нащупываю плитки сланца и стараюсь не ступать по щебню. Мы движемся почти бесшумно. Пас никто не видел. Никто не знает, что мы идем наверх, к невидимой границе — скалистой стене. Где-то там ест проход, я в этом уверен. Не может быть, чтобы там не было дороги. Я часто заговаривал об этом с Модестом Бестеги, но пи разу он не дал мне четкого ответа.
— Да что вы, Модест, неужели там нельзя пройти?
— Трудно.
— Но ведь испанцы прошли, а с ними были дети и больные.
— Да, знаю.
— Вы же сами об этом рассказывали и сами удивлялись.
— Это так.
— Стало быть, там есть проход!
— Да, наверное, есть.
— Ведь не могли же те бедняги перелететь через скалы, как птицы. И обходного пути там нет.
— Обходным путем они вышли бы в другом месте. Не к моей двери. А я их увидел прямо перед домом.
— Значит, есть дорога.
— Я не могу сказать, пока не пройду по ней. Может быть, это древняя дорога…
— Древняя?
— Какой-нибудь старинный проход, давно забытый: надо его отыскать. Ведь скалы там стоят стеной. Вы его раз пройдете мимо и не заметите бреши.
Я остановился и вслушиваюсь в шум горы. Ветер унесся, слышно только, как барабанит ливень и крупные капли скатываются, скользя с листа на лист, и шлепаются о землю. Скоро с первым проблеском солнца проснутся птицы. Уже тут и там звенят их голоса. Я различаю трели и робкий осторожный щебет дрозда, малиновки, синицы. На туманном горизонте же вырисовываются черные ожерелья елей.
Голос Пабло Рамиреса продолжает свой рассказ:
— После того как разорвалась там бомба, лейтенант Клаустро и пулеметчик уже не шевелились. Для них война кончилась. А меня охватило неудержимое бешенство, я сам не понимал, что со мной творится. Это была ярость, почти безумие. Я кажется, готов был шагать под огнем, драться против чего и кого угодно за погибших товарищей, за Клаустро, которого я очень любил. Помню, я подумал, что смерть и впереди и сзади. Между тем товарищи видели, как я шел, и стреляли по балкону, прикрывая меня. И вот я вхожу в этот дом. Вижу побеленные известью стены и висящие вкось картины. Беспорядок и кровь. На комоде с выдвинутыми ящиками — пехотная каска. Перед окнами полыхают матрацы, сквозь дым различаю три тела, лежащие одно на другом… Тошнота подступает к горлу, и в тот же миг мне чудится, будто один из трупов шевельнулся. Граната разорвалась передо мной. Я очнулся в госпитале и услышал, как кто-то рассказывает о гранате. Меня мучила жажда, и я тотчас представил себе спелый гранат, его красные зерна и даже почувствовал их вкус. Я поднес руку к лицу и нащупал бинты. Я был во мраке. Глаза мои остались в Теруэле. Все лицо у меня было заштопано. Хирурги резали меня несколько раз, все пытались спасти мои глаза… Вам здесь и не понять, сколько бед принесла нам эта война. За первые двадцать месяцев от бомбежки погибло больше двадцати тысяч детей. Двадцать тысяч только убитых, а сколько раненых! Пятнадцать тысяч раненых детей. У кого нет руки или ноги, у кого глаза или обоих глаз, у кого пальцев… Я уж не говорю о взрослых. Позднее уже нельзя было подсчитать. Моя семья погибла в Валенсии во время налета. Когда я вышел из госпиталя, я решил вернуться в свою деревню. Только представь себе, Модесто, слепой бродит среди развалин. Протягиваешь руку, чтобы нащупать знакомую стену, и не встречаешь ничего. Ничего — nada Как будто и пальцы у тебя ослепли!
VIII
Как-то осенним утром Огюст Сантенак, один из соседей Модеста, окликнул его близ люшонской дороги, где Модест собирал грибы на своем маленьком поле. Он знал там грибные местечки, откуда уходил всегда с полной корзиной.
Огюст Сантенак шел в город навестить сыновей.
— Эй, Модест! — крикнул он на ходу. — Я встретил твоего испанца, он отправился один в гору.
— Как так? Черт возьми! — ворчливо ответил Модест. — Где же ты его видел?
— На тропе недалеко от озера.
— Что же ты не вернул его?
— Я решил, что он к тебе идет. Я не знал, что ты здесь.
— Он же слепой.
— Да ведь он давно изучил здесь все тропинки. Правда, так далеко он никогда один не забирался.
— Я хотел взять его с собой, но он сказал: «Я устал и посижу у огня».
— Ну, стало быть, передумал. Он шагал довольно уверенно для слепого и как будто знал, куда идет.
— Да куда же ему идти?
— Не знаю. Вот и решил предупредить тебя.
— Что ж, спасибо. Может, ему вздумалось подышать воздухом…
— Он шел быстро, точно спешил куда-то, и на боку у него висел солдатский мешок.
— Мешок?
— Да, мешок. Я с ним поздоровался, но он еле ответил. А ведь голос мой он знает. Я-то думал, что он к тебе торопится…
Огюст Сантенак, старик лет семидесяти, жил вдвоем с женой в Кампасе, сыновья его давно перебрались в долину. Это был низенький человечек, добродушный и услужливый, который часто суетился по пустякам.
Модест бросил собирать грибы и поспешил домой. Он был взволнован сильнее, чем сам себе в том признавался. Рамиресу нечего было делать в горах, и он никогда не уходил один так далеко от селения и даже от дома Бестеги не любил удаляться.
Правда, за последнее время Рамирес изменился. Война в Испании близилась к концу. Республиканцы терпели поражение. Пабло жадно ловил вести с фронтов. Бестеги читал ему газеты, и почти каждый вечер они ходили к вдове по соседству послушать радио. В зависимости от сообщений Пабло то ликовал, то впадал в уныние. На обратном пути испанец пускался в бесконечные рассуждения, цепляясь за малейший проблеск надежды, доказывал возможность перемен на фронте и конечной победы своих. Мысленно он переносился из Севильи в Сен-Себастьян и из Барселоны в Корунью, словно читал глазами карту. Но иногда он подолгу молчал или машинально напевал обрывки каких-то мелодий. Модест слышал, как он вставал со своей постели и долго сидел без сна. В теплые ночи он выходил и садился на скамью у дверей. Гитара издавала протяжные стоны, хотя он не играл, а лишь слегка поглаживал струны.
Как-то в конце лета произошел необъяснимый случай. Модест спал на кухне, а Рамирес — в нише, отделяющей кухню от хлева. В его каморке места хватало как раз для кровати, стула и этажерки, на которую испанец клал гитару. Теплый южный ветер нагревал гору. Казалось, лето было в самом разгаре. «Люблю я этот ветер, — говорил Пабло, — он дует из моих краев». И он принимался рассказывать о голой, выжженной солнцем Кастилии, о селах, словно придавленных к сухой земле, о косарях, что от зари до зари машут косой, мечтая о вечерней прохладе, о свежей колодезной воде, об отдыхе в тени фиговых деревьев. В эту ночь Модест встал напиться и долго не мог заснуть. Рамирес мирно спал. Внезапно из его ниши раздался необычный звук: сухой хруст, а за ним протяжный стон, как будто глубокая трещина раздирает дерево или металл. Испанец встрепенулся, сел на своем матраце и сказал, нет, скорее крикнул: