Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать — прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда–то со стороны.
— Кончу курсы, — сказал Васька глухо, — денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
— Как же ты его найдешь? — удивился я.
— Найду! — уверенно ответил Васька. — Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой: пиджак болтался на нем словно на палке. Он щелкнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз. Курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, как бы враз повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому, что не знал просто Ваську.
А теперь вот знаю. И считаю, что курить он имеет полное право.
Я встал и спрятал отцовскую открытку с гномиками под скатерть.
Пришло лето.
Васька уехал, а отец все не возвращался.
Я лежал в траве, обрывал созревшие одуванчики и нехотя сдувал пушистые шары. Белые парашютики улетали, подхваченные мягким ветром, поднимались в небо и исчезали из глаз.
«Куда–то они упадут? — думал я. — Вырастут ли из них новые одуванчики? — И без перехода горевал о Ваське. — Как он там счетоводит?»
Я проводил Ваську в мае. Мы шли вместе по жарким тихим улицам до перевоза и там долго ждали, когда маленький катер, тяжко пыхтящий черным дымом, пригонит с того берега паром.
Река разлилась, раздвинув свои края, вода мутно бурлила за бортом дебаркадера, расходилась кругами, стремительными и страшными.
Васька скинул с плеча тощий мешок — белую холстяную котомку, обвязанную у горловины грубой веревкой, положил его на оградку дебаркадера, облокотился, щурясь на всплескивающие серебряные волны.
— Ну вот! — сказал он, не оборачиваясь ко мне. — Ну вот и половодье!
«Половодье! — передразнил его я. — Нет чтоб сказать чего–нибудь такое. Пиши, например, и так далее». Но Васька ничего не чувствовал.
— Ох, работенки щас! — сказал он с видимым удовольствием, косясь на меня. — Невпроворот! — И снова отвернулся, будто решив, что я его не пойму. А я и в самом деле не понимал. И злился еще.
Сам не знаю, почему злился. Может, оттого, что чувствовал: мы с Васькой словно два путника на дороге. Ходко шагают оба, но один все–таки быстрее идет, размашистей. А второй, как ни старается, настигнуть его не может. А тот, кто отстает, не виноват, и тот, кто уходит вперед, тоже не виноват, хотя оба уговорились вместе идти. Вместе–то вместе, да не выходит. Вот я и злился, глядя, как Васька вперед уходит.
Катер, пыхтя словно уставший старик, подвел паром к дебаркадеру, перевозчицы метнули канаты, надсадно заскрипели деревянные борта, и с парома стали съезжать подводы, газогенераторы, сходить пассажиры, на место которых потянулись другие подводы, другие газогенераторы, чадящие синим дымом, и другие пассажиры.
— Ну, давай пять, — сказал Васька, улыбаясь мне, будто самая радостная в его жизни настала минута, и вскинул мешок за плечи.
— Держи, — стараясь не расхлюпаться, ответил я в тон ему и протянул руку.
Я думал, он что–нибудь скажет все–таки в последнюю минуту, но он взял мою ладонь, внимательно посмотрел на меня своими прозрачными глазами, тряхнул руку три раза и натянул поглубже на лоб фуражку.
— Пока, — сказал Васька и больше ничего не прибавил, а повернулся и пошел скорым, пружинистым шагом по хлипким мосткам.
Паромщицы перекинули канаты назад, катер гуднул прерывисто и устало, потянулся изо всех сил вперед, вытащил из воды стальной трос, который, расправляясь, задрожал, как струна, если ее сильно дернуть, — паром отодвинулся от дебаркадера.
Я увидел, как Васька снял свою фуражку и помахал ею мне.
— Буду в городе — зайду! — крикнул он хрипловатым своим баском и надел фуражку обратно, сложил руки на барьере и уже не махал, не кричал — просто смотрел на меня, и все, пока река не разделила нас…