Ефим Давыдович Зозуля
Подвиг гражданина Колсуцкого
Глава первая
— самая прозаическая — ничего но поделаешь: именно так произошло все это
— Здесь живет Колсуцкий?
— Здесь.
— Дома?
— Дома.
И перед Колсуцким стоит худой рыженький военный человек, и Колсуцкий чувствует растерянность и страх. Глотать трудно. Нижняя губа начинает неудержимо прыгать.
То, что называется мыслью, сознательно и бессознательно, в словах и без слов, думает: кончилось благополучие. Кончилось. Кончилось. И быстро-быстро, как свет, как звук, пролетают образы: в Б. Гнездниковском арестанты за железными решетками. Ворота Чека на Лубянке. Расстрел. Это неясно, но страшно. До тошноты. А часовой у ворот будет так же сидеть. Наплевать, что расстреляли какого-то Колсуцкого, заведующего красноармейским складом. Будут носить чай в жестяных чайниках в караулку. Зимой у ворот Чека — следы-льдинки от пролитого кипятку. Автомобили будут мчаться, как всегда. Две девушки пройдут мимо страшных ворот и будут смеяться. Он видел однажды: под сильным конвоем ввели в ворота несчастного, а через минуту никто из проходивших не знал ничего об этом. Никто не знал. Те, что видели, ушли, а другие не видели. И две девушки прошли и смеялись. Образы девушек, смеющихся, захлестывают сердце.
Глотать трудно. Губа прыгает. Но Колсуцкий, привстав со стула и отодвинув немного начатый чай, говорит, закутывая слова в спокойствие:
— В чем дело? Вы ко мне?
— Вы Колсуцкий?
— Я.
Рыженький человек в галифе, во френчике-полушубке, с тяжелым револьвером на животе. Глаза маленькие, спокойные, осевшие, как сонные птички в клетках. Стоит и смотрит.
— Я — Колсуцкий. Что вам угодно, товарищ?
Внутренняя жизнь человека — океан, а логика — пароходик, скользящий по его поверхности. В океане — бездонная глубь, чудеса, бесконечное движение, непостижимая сложность, а пароходик плывет, стараясь не думать о бездне под ним.
— Я — Колсуцкий. Что вам угодно, товарищ?
— Вы заведующий четвертым складом обмундирования?
— Я.
— Одну минуточку.
Рыженький роется пальцами в кармане френчика на груди. Колсуцкий перестает дышать.
Такая должность. Такая должность! Проклятая должность! Прежний заведующий тоже пропал ни за что. Кто донес?! Рабочие! Артельщики! Сукины сыны!! А сами-то они с «экономией» как?! Он даже не знал до поступления на эту службу, что такое «экономия». Это когда выдают на фронт сто шинелей, — две недодать, а получить расписку на все сто. Не всегда в суматохе неопытный получатель будет считать правильно. «Экономию» меняют на пшено, муку, яйца. Это, по традициям артельщиков, законно. Брать себе со склада сапоги для носки и даже на запас, шинель и все остальное — тоже законно, по круговой поруке, а продавать нельзя. Молодой артельщик Снетков продал. Ему за это молча выбили несколько зубов. Неужели же артельщики донесли? За что?! Он не виноват ни в чем. Может быть, подрядчик? Этот ходил вокруг склада месяца два. Подарки предлагал, выпивать приглашал, знакомил с красивыми женщинами. Видит бог (Колсуцкий неверующий, но, кроме бога, нет свидетелей) — не поддавался! За что же? За что? Революция. Вот в чем дело! Это — революция. Самое главное: разобраться некому и, главное, некогда. Неужели расстреляют?! Неужели заберут из этой теплой квартирки, а жена будет спать, теплая, под теплым одеялом, сначала одна, а потом с Ивашкиным, который на нее зарится? Господи, каким голосом начать кричать, чтобы не было всего этого.
За дверью шум. Кашель. Много ног. Стук винтовок.
Дверь открывается. Торжественно-деликатно всовывается изжеванная голова председателя домового комитета. Это враг. Ему уже, по-видимому, сообщили, что у Колсуцкого обыск. Он торжественно, почти лучезарно спокоен. Он давно ждет гибели Колсуцкого. Он подходит к столу, на котором стоят недопитый чай и тарелка со сладкими коржиками. Внимательно и несколько иронически смотрит на них и садится за стол, свободно и широко садится, как у себя дома.
Военный вынул бумажку, развернул и поморщился: не та.
— Одну минуточку.
Повернулся и пошел к двери, к красноармейцам.
Колсуцкий смотрит на лицо председателя.
Горе. Да. Горе. Такие бывают лица у недоброжелательных или равнодушных ближних, когда у человека горе. Но к кому воззвать о помощи? Некого просить. Некого умолять. Горе, горе! Вечер, скоро ночь. Будет утро, и все — беспрерывно. Когда горе — сутки перестают делиться на день и ночь.
Рыженький возвращается с новой бумажкой в руках. Смотрит на нее и спрашивает: