Выбрать главу

А дальше — разочарование... Схлынула суматоха первых революционных месяцев, и все четче стала проступать, а под конец и начисто обнажилась мелкобуржуазная, анархистская, антинародная сущность эсеровских программных установок. Что же делать? Наверно, надо покидать уездный город с разношерстием его группировок и ехать в Пермь, учиться, попытаться там понять, за кем же настоящая правда.

В августе 1918 года Шура Могильникова поступает на медицинский факультет Пермского университета — и почти сразу же оставляет его. Без средств, работы, без всяких связей в чужом городе учиться было невозможно. Она стала голодать, принялась искать работу. Но биржа переполнена безработными, к тому же за душой — никакой, по сути, профессии. Надо возвращаться обратно в Чердынь.

Обратно? И стальная пружина, до поры до времени тихо дремлющая в Шуре, начинает стремительно раскручиваться. Уехать из города, кипящего бурными политическими страстями? Из города, где на площади перед оперным театром тем же летом похоронен был герой — матрос Павел Хохряков! Шура тоже участвовала в этой процессии, шла среди других под печальную музыку военного оркестра. Обратно?!

Мы не знаем путей, приведших юную Шурочку Могильникову в Пермскую губернскую чрезвычайную комиссию, где она с конца сентября 1918 года начинает работать делопроизводителем. Однако, учитывая боевую ее натуру, будем полагать, что ведомство это она выбрала не случайно.

Мы не знаем также, как протекала ее работа со дня приема на службу до момента эвакуации вместе с губчека в Вятку. Достоверно одно — и важнейшее — событие, произошедшее за это время в ее жизни: она познакомилась с двадцатидвухлетним латышом, секретарем Пермской губчека большевиком Робертом Лепсисом и вышла за него замуж.

3

— Во время эвакуации из Перми в июле 1919 года арестованные коммунисты и сочувствующие им лица были заперты в товарный вагон, стоявший возле Камы. Воронов вызвал меня и приказал принять участие в их уничтожении. И вот мы втроем — я, Кудыма (звать не помню) и один казак — по одному водили их в лабаз, зарубали шашкой и утаскивали в воду... Сколько зарубил, я не помню, не меньше десятка, да и был пьяный, не считал.

— Чем вы, Шумилов, занимались в Перми в последние дни колчаковской власти?

— В эти дни я занимался исключительно пьянством, ликвидацией арестованных и развратной жизнью.

Он вдруг затяжно, с подвывом, зевнул, сладко потянулся и сказал:

— Да-а, пожил тогда...

— Скажите мне вот что, Шумилов: ведь вы в то время были уже подпоручиком?

— Конечно.

— А Воронов?

— Он поручиком был.

— Выходит, особенной разницы в чинах у вас не было? Почему же он вами распоряжался, как солдатом: туда иди, сюда езжай, того убей, этих расстреляй? Непонятно мне.

— Чего тут не понять? Погоны эти на плечи навесили — чтобы я заслуг своих не забывал перед начальством. Мы, мол, помним, ну и ты помни. А так я как быдлом для них был — так быдлом и остался. Я ведь понима-ал... Сначала крепился: скажут — пойду, сделаю по-солдатски, что приказано. А потом ненавидеть стал. Измываетесь, думаю, сволочи... С того и пил сильно. Перед тем как вашим в город вступить, я двое суток пьяный по городу шлялся, покою не знал — все Воронова искал, пришить хотел... Ночью двух колчаковских милиционеров в переулке как-то встретил, порубал в капусту. И шашку там потерял. Утром пришел, искал — а ее уже нету, подобрали...

— Вот о чем в жизни жалею? — продолжал, помолчав, Шумилов. — Нет, не о том, много или мало вас порубал. Это мне теперь без разницы. Не о жизняке своей, в ней все верно, другого конца, кроме того, какой вы мне готовите, мне и быть не должно, и я то понимаю, и не скрываю ничего... А жалко мне, девка, ту шашечку. Вот ведь железяка, хреновина пустяковая — а жалко, как вспомнишь.

— Как, и все? — удивилась Лепсис. — Больше ничего не жалко?

— Детишек жалею еще. Пятеро их у меня... Еще жалею, что мало вашего брата на веку перебрал. А пуще всего — что Воронова, гада, тогда достать не смог. Ю-ух, гнида-а.. — взвыл каратель.

— За что же вы его, благодетеля, так возненавидели?

— Благодетеля-а? Нет, ты обожди... Он ведь богатенький, из богатеньких, вот он кто-о! Он и на нас-то так глядел: мол, быдлы, мурло подвластное... А кончься война — опять бы такие, как я, к ему батрачить пошли? Ведь хозяйство-то мое — пфу, не хозяйство! Портки да рубахи сопретые — вся одёжа. Воронов мне лошадей сулил — где оне, лошади-те? Замутил он нас, отвратил от дому, а теперь — будто сукровица по мне все время текет! Закостенело, ссохлося все внутре, и сукровица по нему...