«...С помощью служившего в зондеркоманде карателя Тюрина фашистам удалось схватить Лену Воздвиженскую. Юная подпольщица героически перенесла нечеловеческие пытки и погибла в гестаповском застенке, не назвав врагу ни одного имени товарищей по оружию...»
Моргунов пропустил несколько абзацев.
«...Фашистскому наймиту не удалось избежать справедливого возмездия. Гестаповский выкормыш Тюрин был схвачен патриотами и казнен...»
Подробности возмездия вызывали обычно любопытство и интерес, особенно у подростков. Но именно в этом месте своих выступлений Моргунов держался текста почти дословно и на вопросы о том, как был казнен предатель, отвечал коротко:
— Война, ребята, вещь жестокая, и всего, что на ней происходило, в подробностях не расскажешь. Главное, что покарали мы этого человека заслуженно. И точка.
Труднее пришлось с автором сценария. Оставить заслуженную кару за кадром, Михаил Васильевич понимал, — решение не самое лучшее, зритель должен был воочию убедиться, как восторжествовала справедливость, однако все-таки сказал Саше:
— А не будет ли это, как говорится, натурализмом, а?
— Есть натурализм, а есть высшая правда искусства, которая натурализма не боится, — объяснил Саша Михаилу Васильевичу несколько туманно, потому что и сам плохо представлял себе, где эта высшая правда, а чего и в самом деле показывать не стоит.
Моргунов вздохнул. На самом деле его сдерживало вовсе не опасение, что Саша с режиссером слишком густо зальют экран той яркой жидкостью, что хранится в бутылочке у ассистента по реквизиту и имитирует кровь. Другое его сдерживало...
— Видишь ли, Саша... Как я понимаю, твой сценарий не на строго документальной основе строится?
— Конечно. Есть и обобщения.
— Другими словами, домысливаешь?
— Да, но...
— Понимаю. Не вранье это.
— В тех случаях, когда не хватает материала...
— Конечно, конечно. Но и материал материалу рознь.
Саша не понял.
— Как тебе объяснить?.. Должны мы молодежь искусством воспитывать?
— Конечно.
— Вот-вот. А искусство вещь обоюдоострая. Может и пользу принести, а может и наоборот. В смысле, повредить... Вон даже Образцов по телевизору рассказывал, как они строго репертуар подбирают. Чтобы детвору не перепугать зря.
— Но мы же не для детей картину делаем!
— Понятно. Но смотрят-то все... Да я, собственно, не о детях хотел, а обо всех, кто войны не видел, будь она проклята. Истинное мужество показывать надо, а как подонка убивают... зачем, Саша?
— Правда искусства...
— Вот за ней и иди, за этой правдой. Придумай сам, Саша, как могло быть. Чтобы правде искусство соответствовало, а не ужасу тому, что был...
— Но вы меня сориентируйте. Вы, наверно, больше знаете...
— Знаю, Саша. Потому, извини, и не хочу рассказывать. Мне этим заниматься пришлось.
— Вам?
— Мне. А так как у нас уговор, что меня в твоем произведении не будет, то и придется тебе, как говорится, нажать на фантазию. А точнее, на художественный домысел. Покажи, как свершился справедливый суд, а подробности не смакуй. Излишества тут ни к чему. Договорились?
И Саша согласился, отчасти потому, что не мог представить себе, как этот толстый, спокойный и добродушный с виду человек убивает другого, пусть самого отвратительного человека, да еще при обстоятельствах, о которых он и через тридцать лет не хочет вспоминать.
Но Моргунов не сказал, что он убил Тюрина. Он сказал: «Мне этим заниматься пришлось». Так оно и было. Он сделал все, чтобы лишить жизни Тюрина, однако оборвал эту жизнь не он... Но чтобы Саша смог понять все, что произошло тогда в подвале дома Воздвиженского, Моргунов должен был рассказать ему слишком многое, начиная со дня, который он и сам не помнил, потому что убежденно считал, что не было дня, в который он познакомился с Леной, он знал ее всегда и всегда любил...
Однако такой день был. Вскоре после того как их бросил отец и семье пришлось туго, мать стала ходить к профессору помогать по хозяйству и однажды притащила с собой крепкого пятилетнего бутуза, которого не с кем было оставить дома.
— Можно, Роман Константинович, Мишка мой на кухне посидит? Он тихий.
— Зачем же на кухне? Пусть идет в гостиную. Поиграет с Леночкой.
И Мишка вошел в большую комнату с не виданными никогда вещами и замер. Больше всего его поразила модель многомачтового парусника с блестящими бронзовыми якорями и сложными переплетениями такелажа. Он уставился на это чудо и долго не замечал сидевшую на ковре худенькую девочку с огромной книжкой на коленях, которая, как он узнал потом, называлась «Жизнь животных».