Марина замолчала и повернулась лицом к открытому окну.
И тут порыв неожиданно возникшего ветра ворвался в комнату и метнул в сторону ее гладко расчесанные волосы.
Как тогда...
Добиваясь от Клауса разрешения вывезти Лену из тюрьмы. Лаврентьев, по существу, надеялся на чудо, на какие-то неожиданные и непредвиденные возможности, отдавая себе отчет в том, что спасти ее наверняка он может лишь ценой провала или собственной жизни, распоряжаться которой по своему усмотрению не имеет права. И хотя Лаврентьев, получи он это право, пошел бы на смерть без колебаний, те, кто распоряжался его жизнью, одобрить его, безусловно, не могли. И не только из высших военных соображений. Потеря Лаврентьева почти автоматически повлекла бы за собой другие потери, положив начало цепочке неуправляемых событий с непоправимыми, быть может, последствиями. И в том, что дело обстоит именно так, Лаврентьев убедился очень скоро, уже утром того страшного дня, который закончился смертью Лены, а начался опрокинувшим все его надежды донесением Сосновского.
Он собирался в своем кабинете, когда следователь появился на пороге.
— Разрешите...
— Я занят.
— Прошу меня извинить, я имею очень срочное дело,
Сосновский говорил по-немецки в манере плохого школьного учителя, натужно и чересчур правильно выстраивая каждую фразу.
— Говорите.
— Прошу вас, пожалуйста, посмотреть имеющиеся в этой папке бумаги.
Если бы Лаврентьев не был так взволнован, он обратил бы внимание на нотки торжества в скованной речи следователя,
А тот между тем развязывал тесемки канцелярской папки из желтого плохого картона, которую принес, бережно сжимая в руках.
— Что это? — спросил Лаврентьев.
Но уже видел и понимал: это катастрофа. Перед ним лежало досье на Шумова.
К счастью, «незнание» языка предоставило ему короткую отсрочку. Пока Сосновский пояснял, он мог думать и решать, как поступить.
— С самого начала я подозревал этого человека. Я провел большую работу. Я установил, что в городе есть женщина, знавшая семью Шумовых. Это старуха, с которой дружила его покойная тетка. Тетка умерла еще в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, но семейные бумаги не затерялись. Они сохранились у подруги, о чем господин Шумов знать не мог. Выполняя свой долг перед великой Германией, я нашел эту женщину, а вот... Прошу вас, пожалуйста, особое внимание уделить этой старой фотографии. Как видите, господин Шумов снят здесь в форме офицера Красной Армии.
— Да. Но, по его утверждениям, он в Красной Армии до войны не служил.
— Так точно.
— Что же это означает, по-вашему?
— Прошу, пожалуйста, обратить внимание на эмблему на рукаве господина Шумова.
— Эмблему почти не видно.
— Вот увеличенный снимок.
— Я не знаю всех красноармейских эмблем.
— Это известная эмблема. Такие знаки различия носили так называемые чекисты, служившие в войсках ВЧК — ОГПУ.
— Это весьма любопытно. Каков же ваш вывод?
— Я узнал много о господине Шумове. Еще его мать была активной большевичкой. И у меня нет сомнений, что товарищ Шумов служит в советской разведке.
Много сил понадобилось Лаврентьеву, чтобы сказать:
— Оставьте эти бумаги у меня. Я доложу о вашем усердии... И никому ни слова. Шумов ни о чем не должен подозревать. Мы сами займемся им.
Запирая документы в сейф, Лаврентьев чувствовал себя летчиком, ослепленным вражескими прожекторами. Нужно было прорваться, а зенитные снаряды уже мчались наперерез, не давая секунды отсрочки.
Не дал отсрочки и Клаус:
— Отто! Я согласен предоставить этой девчонке последний шанс, чтобы ты убедился в бесплодности своего идеализма. Отправляйся с ней на прогулку, и можешь использовать свое красноречие... А завтра — в газовый автомобиль! И конечно, на ночь в зондеркоманду. Нужно поощрять подчиненных. Всё, Отто. Бери Шумана и поезжай.
Ни раньше, ни потом в жизни Лаврентьева не было дня хуже этого.
— Добрый день, фрейлейн, — сказал он, войдя в камеру.
Она не ответила.
— Я принес вам хорошие вести...
«Хоть что-то, хоть что-то сделать для нее!» — стучало в мозгу.
— Во-первых, вы можете написать письмо вашему отцу.
Она встрепенулась:
— Правда?
— Конечно.
— Я понимаю, вы надеетесь, что я назову кого-нибудь в письме... Или разжалоблю отца...
— Вы можете писать все, что хотите.
Она посмотрела недоверчиво.
— Хорошо, я напишу.
— Шуман, дайте флейлейн бумагу и карандаш.