Хотя он никогда не рассуждал как солдат и себя не считал настоящим солдатом, в голову ему прежде всего пришли такие мысли: если так, выходит, для этой женщины и этого пожилого человека война еще не кончена... Для тех, кто ждет возвращения своих, войны не кончаются, пока их близкие не возвращаются домой или не приходит сообщение, что они навсегда остались где-то на поле брани... Были это лишь новые уколы воспоминаний, вместе с которыми он начал чувствовать, что запах Мюллера, который словно бы впитала его кожа, пересиливает аромат сена и дымившегося на полу хлева навоза. Эти запахи окончательно спустили его на землю. Он понял, что своим появлением перед этой женщиной или стариком — все равно — вызвал бы у них только презрение, потому что они попросту считали бы его жалким дезертиром. Так, увидев себя в подлинном свете и дожидаясь удобного случая, чтобы незаметно и неслышно выбраться с сеновала и продолжить бегство, он перестал раздумывать, как освободиться от формы. Однако ненадолго. Опять начал все сначала. Он был беглец — дезертир. В лесу он выбросил ремень, револьвер и все документы. На нем осталась лишь форма, правда, без знаков различия войск СС, от которых он прежде всего избавился, но тем не менее немецкая. Она могла выдать его неприятелю и тем, для кого война не кончилась, кто еще намеревался продолжать войну. «Почему бы мне не обратиться к этой женщине? В обмен я бы дал ей ту цепочку с золотым медальоном, которую мне подарил доктор Краус... Мне ведь многого не надо. Могла бы дать самые обычные крестьянские лохмотья...» Здесь он опять остановился. Словно громом пораженный. С ужасом обнаружил, что женщина не одна. Рядом стоял один из тех, что мерещились ему в лесу: человек из лагеря с лицом ожившего мертвеца...
Из затянувшегося оцепенения его вывело мычание потревоженных коров и звук шагов: глухое, эхом отзывавшееся равномерное постукивание деревянных башмаков по бетонному полу. Дрожа как в лихорадке, он зажал руками уши, погрузил лицо в сено, однако постукивание деревяшек отдавалось в голове, и перед внутренним взором опять возникали лагерные картины: узкие, длинные, ослепительно белые коридоры блока, где проводил опыты Краус; колонны нагих тел, живые скелеты, обтянутые серой прозрачной кожей, ледяной блеск, застывший в глазах узников, от которого каменные беленые стены превращаются в глыбы льда... На босых ногах с отекшими и посиневшими ступнями — огромные деревянные башмаки. Топ-топ! Топ-топ! Топот идет словно из бездонной пропасти ада... Замыкает колонну он сам. Он узнал свое лицо, хотя и на этот раз, как всегда, когда с Брухнером и сопровождающими его эсэсовцами с овчарками отводил этих несчастных к доктору, — оно было известково-белым, с ничего не видящими глазами. В адском громыхании деревяшек он услышал выстрел бича Брухнера и его ор: «Los! Los![5] Безмозглые! Обратно вам уже не придется топать. Фреди, объясни им, какая карета их дожидается!..»
...Свет рефлектора и белые холеные руки доктора Людвига Крауса, согнутые в локтях и поднятые на уровень лица. И еще руки — с грубыми, мясистыми пальцами на кистях-лопатах — натягивают ему резиновые перчатки...
По другую сторону операционного стола из камня и бетона — обнаженный узник. Ослепленный светом рефлектора и белизной голых стен операционной, он тупо глядит в потолок, растерянный перед непостижимостью своей судьбы. Доктор Краус стоит к нему спиной. Он не любит смотреть в лицо пациенту перед тем, как того положат на стол. Гауптшарфюрер Шмидт стоит возле него и что-то шепчет. Похоже, поторапливает. Краус громко отвечает, почти кричит. Голос отдается в белой пустоте:
— Для меня это важнейший опыт, герр гауптшарфюрер! Я останусь в операционной, пока не кончу своего дела! Хайль Гитлер!
— Вы располагаете временем до полуночи. Ровно в полночь будьте в комендатуре. Хайль Гитлер! — предупреждает Шмидт и уходит.
Краус взглядом ищет его, своего ассистента.
— Унтершарфюрер Хольцман, дайте мне сведения о следующем пациенте!
Он открывает журнал в черном переплете и читает:
— Заключенный номер 92673, Фрэнк Адамовски, американец польского происхождения...
— Это свинство! Почему мою лабораторию заполняют этим славянским навозом? Я же сказал, что для данного опыта мне необходим широкий выбор.
— Привести следующего, герр доктор? — слышен ворчливый голос из сверкающей белизны.
Доктор Краус не отвечает. Он поднимает маску на лицо и приказывает:
— Кладите пациента на стол! Хольцман, приготовьте сыворотку Е-15!
— Яволь! Яволь, герр доктор! — отвечает он и уходит за эхом своего голоса, который теряется в стуке деревянных башмаков. А где-то там, в бесконечности белых коридоров, Брухнер размахивает длинным бичом и кричит ему:
— Фреди, покажи тому американцу карету, которая отвезет его в рай... В рай... В рай...
Он вздрагивает и почти подскакивает, словно вырываясь из кошмарного сна. Широко открытыми глазами смотрит вокруг и, все еще находясь в возбужденном состоянии, понимает, что заснул и весь этот кошмар видел во сне, как и того оставшегося в живых заключенного. Желая убедиться, что это действительно был лишь сон, он наклоняется над настилом и через большую щель смотрит в хлев. В ту же минуту сердце у него вновь леденеет. Наводящий ужас человек с огромными глазами, напоминающими глаза тех, кто проходил белыми коридорами, не был ни привидением, ни сном. Он стоял в дверях хлева с автоматом в руках. На ногах эсэсовские сапоги с короткими голенищами. Лагерная куртка подпоясана кожаным ремнем с большой металлической пряжкой, но без эсэсовской эмблемы. Она вырвана и забита. На куртке еще оставался лагерный номер.
Женщина подошла к корове, стала сбоку и, опустив ведро, повернулась к Саше. Страх, который она старалась заглушить в себе, почти не отражался у нее на лице. Она казалась скорее смущенной желанием этого странного иностранца проводить ее в хлев.
— Сейчас не время доить коров, если вы этого хотели, — сказала она без колебания, задерживая взгляд на его огромных, широко открытых глазах.
Саша шагнул к ней, однако свернул с бетонной дорожки и подошел к теленку, привязанному к яслям.
— Я знаю, когда доят коров, — сказал он, поглаживая теленка по влажной морде.
— Свежее молоко есть в доме, — заметила женщина. Глядя, с каким удовольствием и умеючи ласкает он теленка, который не противился ему, она ненавязчиво спросила: — Откуда вы?
— Из России, — ответил он и посмотрел на нее, удивленный, что ответил ей напрямик; а она задала ему новый вопрос:
— Пленный?
Нежно поглаживая голову теленка, он посмотрел на корову, возле которой стояла женщина.
— В вымени коровы осталось молоко...
— Ее молоко есть в доме... Но если вам так хочется... — женщина улыбнулась и подняла ведро.
— Я хочу сам подоить... — остановил ее Саша.
Она снова улыбнулась и покачала головой, однако поставила ведро под коровой, принесла табуретку и отошла в сторону, Саша оставался возле теленка: поведение женщины все больше смущало его. Она ничем не выдавала неудовольствия. Он не мог наметить даже скрытого отпора. Страх, отразившийся на ее лице при появлении незнакомца, пропал настолько быстро, что Саша начал было опасаться, не предупредили ли ее о его приходе и не следит ли кто сейчас тайком за ним, готовый выстрелить ему в спину. В отличие от женщины он свой страх и свои сомнения не скрывал, и она в его глазах могла прочесть всю ненависть, которую он, освобожденный пленный, уносит с ее земли. В эти мгновения ему и в голову не приходило вдаваться в размышления о каких-то сложностях, пришедшихся и на ее долю. Не мог он подумать, что красивые зеленые глаза женщины, затененные грустью, могли бы открыть ему, что и в ее душе накопилось достаточно печали от этой войны. Сначала он даже не заметил, что женщина красива, зато теперь она все больше притягивала его взгляд. Вместе с тем ему казалось, что своим поведением она как бы говорит: ты для меня случайный гость, чужестранец, и я не виновата в твоих несчастьях.