— Да, пожалуйста, скажите, мистер Сакко, — попросил вор. — Простите, что я заплакал. Я часто не могу совладать с собой. Вот, к примеру, мои припадки. Ведь я не хочу, чтобы у меня был припадок, а он все равно случается. Я не хочу плакать, а вдруг, ни с того ни с сего, возьму да заплачу, хочу я этого или не хочу.
— Понятно, — мягко сказал Сакко, — понятно. Так вот что я думаю, Мадейрос. Я думаю, что во всем мире всякая человеческая жизнь связана с каждой другой человеческой жизнью. Словно нити, которых ты не можешь увидеть, ведут от каждого из нас ко всем другим людям. В самые страшные и отчаянные минуты, когда сердце мое было полно ненависти к судье, который так жестоко и бесчеловечно приговорил нас к смерти, я внушал себе: ты должен понимать, за что ты его ненавидишь. Он ведь часть человечества, в то время как ты — другая часть человечества. Он тоже связан со всеми нами незримыми нитями. Но эти нити, о которых я говорю, — его злоба и ненависть к нам, к таким, как я, Бартоло, ты… Понимаешь, что я хочу сказать, Мадейрос?
— Я стараюсь, я так стараюсь понять, — ответил Мадейрос. — Это не ваша вина, если я не понимаю.
— Нет, жизнь не проходит зря, — настаивал Сакко. Он возвысил голос и окликнул Ванцетти. — Бартоломео! Бартоломео! — звал он. — Ты слышал, о чем мы говорили?
— Да, я слышал, — сказал Ванцетти; он стоял у двери своей камеры, и слезы текли по его лицу.
— Разве я не нрав, говоря Мадейросу, что никакая жизнь не проходит бесплодно?
— Ты прав, — ответил Ванцетти. — Ты бесконечно прав, Ник. Ты его слушай, Мадейрос. Он такой добрый и мудрый.
В эту минуту пробил тюремный колокол, возвещая наступление полудня. Было равно двенадцать часов дня 22 августа 1927 года.
Глава седьмая
Полдень в городе Бостоне и в штате Массачусетс отделен шестью часами от полудня в городе Риме, в Италии. Когда на восточном побережье Соединенных Штатов бьет двенадцать часов, длинные предвечерние тени ложатся на прекрасные древние руины, нарядные площади и нищенские трущобы Рима.
В этот час диктатор, как всегда перед обедом, занимался гимнастикой. Сегодня он боксировал в легких перчатках. Он не любил однообразия в своих упражнениях: иногда он прыгал через веревочку, в другие дни занимался боксом, а то и фехтовал древнеримским коротким мечом, со щитом в руке. Он очень гордился своей физической силой; когда он боксировал, как он любил выражаться, «в американском стиле», он до-водил своего противника до седьмого пота, не давая ему никакой пощады. Хочешь не хочешь, злосчастному партнеру приходилось покорно сносить удары, понимая, что равноправие в спорте имеет свои границы даже для такого, самого выдающегося спортсмена среди властителей. Диктатор же получал неизъяснимое удовольствие от звонких шлепков кожаной перчаткой по чужому телу, от ощущения физического превосходства над противником, которое давал ему бокс.
У диктатора был заведен прекрасный и очень здоровый распорядок: десять минут он ожесточенно крутил педали укрепленного на станке велосипеда, пять минут занимался греблей на такой же неподвижной лодке; десять минут боксировал с двумя партнерами — то, что их было двое, необычайно льстило его тщеславию, — затем он погружался в бассейн и, наконец, принимал освежающий ледяной душ.
Голый, в чем мать родила, диктатор прошелся по ванной, похлопывая себя по животу и вдыхая воздух полной грудью; трое слуг растирали его полотенцами. Ему нравилось проделывать эту процедуру перед зеркалом, чтобы лишний раз полюбоваться мощью своей грудной клетки, крепостью ног и чистотой гладкой кожи. Часто он сопровождал растирание массажем. Он любил растянуться на столе и чувствовать, как умелые пальцы массажиста прощупывают каждый его мускул, каждую жилку. Ему щекотала нервы беззащитность его наготы, опасность такой безраздельной власти массажиста над его телом. Он лежал голый и беспомощный, расслабив мышцы, а кровь все свободнее и быстрее бежала по его членам и кожу пощипывало ощущение вернувшейся свежести.
В такие минуты в нем просыпалась чувственность и он наслаждался предвкушением тех маленьких радостей, которые разрешал себе в предобеденный час. Ему не к чему было отказывать себе в этих радостях, и он любил говорить своим приближенным, что свидание с женщиной всего приятнее и куда полезнее именно перед обедом. Он и сегодня дал волю воображению и рисовал прихотливые картины в той особой области сознания, которую он выделял специально для подобных забав. Сегодня он позволил себе общий массаж. Когда на него лили ароматное масло и освобождали его члены от усталости и напряжения прошедшего дня, он потягивался, как большой кот. Разве не уместно было в такие минуты размышлять и о наслаждениях плоти и о важных государственных делах? Поднявшись на ноги, он почувствовал бодрость не только от массажа, но и от своих мыслей. Он с новым интересом посмотрел на себя в зеркало, внимательно разглядывая мускулы живота и проверяя, не появились ли дряблость или жирок, свидетельствующие о приближении старости.